Глава третья. ЧЕРНЫЕ КОКАРДЫ
Представьте же себе, какое впечатление должен был произвести этот пир Фиеста и попрание национальных кокард на зал Дворца малых забав и особенно на голодные хлебные очереди в Париже! Да и похоже, что эти пиры Фиеста будут продолжаться. Фландрцы дали ответный обед швейцарцам, затем в субботу состоялся еще один обед.
Здесь у нас голод, а там, в Версале, достаточно пищи пусть они поделятся! Патриоты стоят в очередях, продрогшие, измученные голодом, оскорбляемые патрулями, а в это же время кровожадные аристократы, разгоряченные излишествами роскоши и кутежами, топчут национальные кокарды. Неужели верно это чудовищное известие? Да поглядите: зеленые мундиры с красными кантами и черные кокарды - цвета ночи! Неужели нам предстоит военное нападение и голодная смерть? Обратите внимание, зерновая баржа из Корбеля, которая приходила раньше дважды в день с грузом то ли муки, то ли гипса, теперь приходит лишь раз в день. И Ратуша глуха, и собравшиеся там трусы и лентяи! В Кафе-де-Фуайе субботним вечером происходит нечто новое, что повторится еще не раз: женщина публично держит речь. Ее бедному мужу, говорит она, местные власти заткнули рот, их председатель и чиновники не дают ему выступать. Поэтому она будет говорить здесь и разоблачать своим острым языком, пока у нее хватит дыхания, корбельскую баржу, гипсовый хлеб, кощунственные обеды в Опере, зеленые мундиры, бандитов-аристократов и эти их черные кокарды!
И впрямь, пора бы черным кокардам по крайней мере исчезнуть. Их не станут защищать даже патрули. Более того, вспыльчивый "господин Тассен" в воскресенье поутру на параде в Тюильри забывает все военные уставы, выскакивает из рядов, срывает одну из черных кокард, горделиво красующуюся там, и яростно втаптывает ее в землю Франции. Патрули ощущают трудно подавляемую злобу.
Начинают шевелиться и округа, голос председателя Дантона сотрясает округ Кордельеров, Друг Народа Марат уже слетал в Версаль и вернулся обратно - зловещая птица, не какой-нибудь воробышек.
В это воскресенье патриот встречает на прогулке другого патриота и видит отражение своих собственных мрачных забот на лице другого. Собираются и перемещаются кучки народа, несмотря на патрули, которые сегодня не столь бдительны, как обычно; народ скапливается на мостах, на набережных, в патриотических кафе. И где бы ни возникла черная кокарда, поднимается многоголосый ропот и крик: "Долой!" Все черные кокарды безжалостно срываются; какой-то человек поднимает свою, целует и пытается прикрепить на место, но "сотня палок взлетает в воздух", и он отступает. Еще хуже пришлось другому человеку, приговоренному случайным плебисцитом к фонарю и с трудом спасенному энергичными лейб-гвардейцами. Лафайет отмечает признаки возбуждения, для пресечения которого он удваивает свои патрули и свои усилия. Так проходит 4 октября 1789 года.
Тяжело на сердце у мужчин, сдерживаемых патрулями; пылки и неудержимы сердца женщин. Женщина, публично выступавшая в Пале-Руаяле, не одинока: мужчины не знают, что такое пустеющая кладовая, это знают только матери семейств. О женщины, жены мужчин, которые все высчитывают, но не действуют! Патрули сильны, но смерть от голода и военного нападения сильнее. Патрули могут сдержать патриотов-мужчин, а патриоток-женщин? Решится ли гвардия, называющаяся Национальной, воткнуть штыки в грудь женщины? Такие мысли, а скорее смутные, бесформенные зачатки мыслей зарождаются повсеместно под ночными женскими чепцами, и на рассвете при малейшем толчке они могут взорваться.
Глава четвертая. МЕНАДЫ
Если бы Вольтер, будучи не в духе, вопросил своих соотечественников: "А вы, галлы, что вы изобрели?", теперь они могли бы ответить: искусство восстания. Это искусство оказалось особенно необходимо в последнее, странное время, искусство, для которого французский национальный характер, такой пылкий и такой неглубокий, подходит лучше всего.
Соответственно до каких высот, можно сказать, совершенства поднялся этот вид человеческой деятельности во Франции в последние полстолетия! Восстание, которое Лафайет считал "самой священной обязанностью", теперь причислено французским народом к числу обязанностей, которые он умеет выполнять. Чернь у других народов - это тупая масса, которая катится вперед с тупым злобным упорством, тупым злобным пылом, но не порождает ярких вспышек гения на своем пути. Французская же чернь - это одно из самых живых явлений в нашем мире. Она столь стремительна и смела, столь проницательна и изобретательна, столь быстро схватывает ситуацию и пользуется ею, она до кончиков пальцев заряжена инстинктом жизни! Уже один талант стоять в очередях, даже если бы не было других, отличает, как мы говорили, французский народ от всех других народов, древних и современных.
Сознайся, читатель, что, мысленно перебирая один предмет за другим, ты вряд ли найдешь на земле что-либо более достойное размышлений, нежели чернь. Ваша чернь - это истинное порождение природы, произрастающее из глубочайших бездн или связанное с ними. Когда столь многие ухмыляются и гримасничают в тенетах безжизненного формализма, а под накрахмаленной манишкой не ощутить биения сердца, здесь, и именно здесь, сохраняется искренность и реальность. Содрогнитесь при виде ее, издайте крик ужаса, если не можете сдержаться, но вглядитесь в нее! Какое сложное переплетение общечеловеческих и личных желаний вырывается в трансцендентном устремлении, чтобы действовать и взаимодействовать с обстоятельствами и одно с другим, чтобы созидать то, что им предназначено создать. Что именно ей предстоит сделать, не ведомо никому, в том числе и ей самой. Это воспламеняющийся необъятный фейерверк, самовозгорающийся и самопоглощающийся. Ни философия, ни прозорливость не могут предсказать, каковы этапы, каковы размеры и каковы результаты его горения.
"Человек, - было написано, - всегда интересен для человека, по сути нет ничего более интересного". Из этого разве не ясно, почему нам так наскучили сражения? В наше время сражения ведут машины с минимальным по возможности участием человеческой личности или непосредственности; люди теперь даже умирают и убивают друг друга механическим путем. После Гомера, когда сражения велись толпами людей, на них не стоит смотреть, о них не стоит читать, о них не стоит помнить. Сколько скучных, кровавых сражений тщится представить история или даже воспеть хриплым голосом! Но она бы пропустила или небрежно упомянула об этом единственном в своем роде восстании женщин.
Мысль или смутные зачатки мысли повсеместно зарождались всю ночь в женских головах и были чреваты взрывом. Утром в понедельник на грязных чердаках матери просыпаются от плача детей, которые просят хлеба. Надо спускаться на улицу, идти на зеленной рынок, становиться в хлебные очереди. Везде они встречают изголодавшихся матерей, полных сочувствия и отчаяния. О мы, несчастные женщины! Но почему вместо хлебных очередей не отправиться во дворцы аристократов, корень зла? Вперед! Собирайтесь! В Отель-де-Виль, в Версаль, к фонарю![291]
В одном из караульных помещений в квартале Святого Евстахия "молодая женщина" хватает барабан - а как могут национальные гвардейцы открыть огонь по женщине, по молодой женщине? Молодая женщина хватает барабан и идет, выбивая дробь, и "громко кричит о вздорожании зерна". Спускайтесь, о матери, спускайтесь, Юдифи, за хлебом и местью! Все женщины следуют за ней; толпы штурмуют лестницы и выгоняют на улицу всех женщин: женские бунтующие силы, по словам Камиля, напоминают английские морские войска; происходит всеобщее "давление женщин". Могучие рыночные торговки, трудолюбивые, поднявшиеся на рассвете изящные гризетки, древние старые девы, спешащие к заутрене, горничные с метлами - все должны идти. Вставайте, женщины; мужчины-лентяи не хотят действовать, они говорят, что мы должны действовать сами! И вот, подобно лавине с гор, потом) что каждая лестница - это подтаявший ручей, толпа грозно растет и с шумом и дикими воплями направляется к Отель-де-Виль. С шумом, с барабанным боем или без него; во.т и Сент-Антуанское предместье подоткнуло подолы и, вооружившись палками, кочергами и даже проржавевшими пистолетами (без патронов), вливается в общий поток. Этот шум долетает со скоростью звука до самых дальних застав. К семи часам этого промозглого октябрьского утра 5-го числа Ратуша видит чудеса. И случается так, что там уже собралась толпа мужчин, которые с криками теснятся вокруг какого-то национального патруля и булочника, схваченного за обвешивание. Они уже там, и уже спущена веревка с фонаря, так что чиновники вынуждены тайно выпустить мошенника-булочника через задний ход и даже послать "во все округа" за подкреплением.
Грандиозное зрелище, говорит Камиль, представляло множество Юдифей, всего от восьми до десяти тысяч, бросившихся на поиски корня зла! Оно должно было внушать страх, было смешным и ужасным и совершенно неуправляемым. В такой час переутомившиеся триста еще не подают признаков жизни, нет никого, кроме нескольких чиновников, отряда национальных гвардейцев и генерал-майора Гувьона. Гувьон сражался в Америке за гражданские свободы, это человек, храбрый сердцем, но слабый умом. Он находится в этот момент в своем кабинете, успокаивая Майяра, сержанта Бастилии, который пришел, как и многие, с "представлениями". Не успевает он успокоить Майяра, как появляются наши Юдифи.