— Людвиг, — говорит Пораваль, — возьмите это себе, у вас нет личного оружия.
— Слушайте, вы что, шутки шутите?
Пораваль не отвечает. Холодный пот выступает у него на висках при виде входящей в дверь еще очень красивой женщины. За ее руку уцепилась девочка лет пяти-шести, похожая на очаровательную куклу. Малютка смотрит на Пораваля невинными детскими глазками; она, по-видимому, напугана видом людей с суровыми лицами, вооруженных странными ружьями. Бледная как смерть женщина пытается улыбнуться.
— Господин Пораваль…
— Простите, мадам, нам нужно переговорить с вашим мужем. Только наедине. И в особенности — не при ребенке. Не вынуждайте меня прибегнуть к силе.
Дверь закрылась. Пораваль обращается к хозяину дома:
— Почему вы сбрили бороду?
— Странный вопрос. Разве я не вправе это сделать?
— Дюрок, я не шучу и буду очень краток, так как мы спешим. Вы были на днях в Леспинаке?
— Да.
— Вы помните — остановились две машины, и вас попросили дать сведения?
— Да.
— Данные вами сведения оказались ложными, и вы это знали.
— То есть…
— Отвечайте: да или нет?
— Да.
— Обманутые вами французы, которых вам было поручено предупредить об опасности, попали в засаду.
— Да, но…
— Значит, да. Почему вы так поступили?
— Я хотел отвлечь внимание немцев, окруживших наш лагерь. Другого выхода не было. В конце концов… те были коммунисты…
— Я — один из них, — говорит д'Артаньян.
— Сегодня вечером мы все коммунисты, — добавляет Атос.
Дюрок вздрагивает под взглядом четырех людей. Взгляд их страшнее оружия.
Пораваль делает шаг вперед и кладет ему руку на плечо.
— Именем французской армии я арестую вас!…
* * *
И снова машина окунулась в ночную тьму. Она ехала по ухабистым дорогам среди полей и наконец, с потушенными фарами, остановилась у подножия холма.
Пораваль, оставив арестованного под охраной четырех партизан, позвал с собой остальных и приказал им взять из машины лопаты. Недалеко от холма они нашли участок недавно вспаханной земли.
Не ожидая дальнейших указаний, бойцы парами, по очереди, стали рыть яму. Время от времени Пораваль спускался в нее, чтобы определить глубину. Убедившись, наконец, что глубина достаточна, он приказал прекратить работу. Положив лопаты на землю, все вернулись к машине. За все это время Дюрок не промолвил ни слова, не задал ни одного вопроса.
Пораваль велел ему идти перед собой, и колонна стала медленно подниматься в гору, к вершине холма. Позади шли юный Пейроль и маленький Портос и, вспоминая своих погибших товарищей, плакали. Когда шествие приблизилось к развалинам старой мельницы, партизаны, охваченные волнением, невольно остановились. Они знали, что тела погибших товарищей были перенесены отсюда и похоронены на маленьком сельском кладбище. Тьма заволакивала очертания предметов, бывших немыми свидетелями недавнего боя: исцарапанные камни, помятые кусты, часть мельничной стены, испещренная следами пуль… Лишь ясно проступал сквозь мглу простой деревянный крест из двух перекладин, поставленный над небольшим холмиком; чья-то неизвестная рука прикрепила к нему букет цветов…
Пораваль вытер глаза и приблизился к кресту.
— Подойди сюда.
Нетвердой походкой Дюрок подошел.
— На колени!
Д'Артаньян и его товарищи встали вокруг. Пораваль суровым голосом начал:
— Жан-Себастьян Дюрок, вы виновны в смерти патриотов, павших здесь. Вы опозорили движение Сопротивления и предали французов. Эти французы были моими солдатами. Окружающие меня люди — их товарищи. Пусть они судят вас!
— Смерть! — произнес д'Артаньян.
— Смерть! — повторили все.
Дюрок не шевельнулся.
— Я утверждаю смертный приговор, — сказал Пораваль. — Кровь предателя не должна смешаться с кровью героев, поэтому приговор будет приведен в исполнение у подножья холма.
Круг людей раздвинулся. В лесу царила тишина; природа, казалось, слушала, затаив дыхание.
— А теперь проси прощения у людей и у Бога.
Только тогда, в этот последний момент, у Дюрока как будто вырвалось приглушенное рыдание…
Немногим позже, уничтожив все следы могилы предателя, группа партизан покинула поле. На горизонте уже вспыхнула утренняя заря. На холме, в чаще кустарника, проснулись первые птицы.
* * *
— Все-таки в этом ничего веселого нет, — говорит Портос. — Сегодня ты здесь, завтра — в другом месте… или вообще нигде. И подумать только, что есть люди, которым война нравится!
— Во всяком случае, не мне, — отвечает Беро. — Я предпочитаю обрабатывать свою землю.
— Да, мало кто любит войну, — говорит Парижанин. — Я всегда считал, что люди созданы не для того, чтобы убивать друг друга.
— Однако немцы…
— И среди них есть такие же люди, как мы.
Портос горячо протестует:
— Нет, нет и нет, старина! Они вечно воюют. И посмотри, что они выделывают: Орадур, а потом здесь — Мюссидан, Мулейдье… Нет, они не такие, как все.
— А наш Людвиг?
— Я не считаю Людвига немцем.
— Ты, значит, все-таки находишь среди них хороших людей, — говорит Арамис. — Но кто же он такой?
— Он — исключение.
— А немцы-бойцы третьего батальона, которые сражаются вместе с нами?
— Ладно, признаем, что все немцы — прекрасные люди, и разойдемся по домам, — сердится Портос.
— Ну чего ты злишься? — говорит Парижанин. — Конечно, сейчас надо сражаться против немцев, даже если мы не любим воевать. Но дело не в этом. Вот ты твердишь: все немцы плохие. А я лично чувствую, что такой немец, как Людвиг, мне ближе, чем француз вроде того типа из Леспинака.
— И мне тоже.
— Значит, по одной национальности человека нельзя судить — друг он или враг.
— В отношении немцев можно.
— Такие чудовища, как эсэсовцы, появились в Германии совсем не потому, что там немцы, а потому, что там пришел к власти фашизм.
— У итальянцев тоже был фашизм, а они никогда не воевали так свирепо, как немцы. Правда, итальянцы вообще плохие солдаты.
— Например, Эмилио…
— Ты мне надоел с твоими рассуждениями. Я остаюсь при своем мнении. Немцы в целом ведут себя, как звери, как бандиты, как дикари…
— Такие бандиты есть во всех армиях, ведущих захватническую войну против другого народа.
— Но в немецкой армии они еще более жестоки.
— Что же тогда, по-твоему, надо сделать? Уничтожить Германию? Это тебе никогда не удастся.
— Пусть они убираются от нас ко всем чертям!
— В этом пункте мы все согласны.
— А в другом ты меня никогда не убедишь, — заявляет Портос. — Впрочем, я и не спорю. Просто сказал, что такая жизнь меня вовсе не радует.