Анатоль Франс говорит с горькой иронией:
«Робеспьер был оптимист и верил в добродетель. Государственные люди, обладающие характером подобного рода, приносят всяческое зло, на какое они способны.
Если уж браться управлять людьми, то не надо терять из виду, что они просто испорченные обезьяны. Только под этим условием можно стать человечным и добрым политическим деятелем.
Безумие революции было в том, что она хотела восстановить добродетель на земле.
А когда хотят сделать людей добрыми и мудрыми, терпимыми и благородными, то неизбежно приходят к желанию убить их всех. Робеспьер верил в добродетель: он создал Террор. Марат верил в справедливость; он требовал двухсот тысяч голов».8
Кабанэс в любопытной книге о революционных неврозах говорит:
«Голод создавал болезни. Но и зрелище голода создало болезнь, новую, свойственную только этому времени – „бешенство сострадания“. Человечество отчаянно взывало к бесчеловечью, к самой смерти – великому врачу, который, казалось, мог исцелить все болезни мира. Марат, которому постоянно делали кровопускания и который всюду видел только кровь, был неумолимым филантропом. Шалье – святой Террора, жестокость которого была вся в словах, но который носил в сердце невыразимую жалость ко всем страдающим, ужаснул мир пароксизмом своего бешенства».9
Человечество в своем совершенствовании должно пройти сквозь идею справедливости, как сквозь очистительный огонь.
Прежде чем прийти к полному и безусловному оправданию мира («мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить!»10), надо пройти под лезвием меча, рассекающего всё видимое, всё познаваемое на добро и зло, правду и ложь, справедливость и насилие.
У статуи Справедливости в руках меч.
У статуи Справедливости глаза всегда завязаны, а одна чашка весов всегда опущена!
Пароксизм идеи справедливости, это – безумие революций.
В гармонии мира страшны не те казни, не те убийства, которые совершаются во имя злобы, во имя личной мести, во имя стихийного звериного чувства, а те, которые совершаются во имя любви к человечеству и к человеку.
Только пароксизм любви может создать инквизицию, религиозные войны и террор.
И любовь страшнее и разрушительнее ненависти, потому что ненависть только тень любви, потому что ненависть только огненный цветок, распускающийся на дереве любви, на неопалимой купине человечества.
Безумие в том, что палач Марат и мученица Шарлотта Корде с одним и тем же сознанием подвига хотели восстановить добродетель и справедливость на земле.
Сентябрьские убийцы во время Французской революции, убивая заключенных в тюрьмах аристократов, верили, что они совершают таинство священного очищения нации.
2 сентября во дворе Аббеи11, когда уже лежали груды трупов один на другом, произошло'движение среди присутствующих, потому что кто-то сказал:
«Надо пустить детей посмотреть».
Революция повторяла слова Христа: «Пустите ко мне малых сих».12
«Да, да, верно!» – раздались голоса, и каждый посторонился, чтобы дать место ребенку.
Чем человек чувствительнее и честнее, тем кризис идеи справедливости сказывается в нем с большей силой и нетерпимостью.
Робеспьер, Кутон, Марат, Сен-Жюст по своему существу сентиментальны и чувствительны.
Робеспьер, когда еще до революции был судьей в городе Аррасе, предпочел отказаться от должности, чем скрепить своей подписью представленный ему смертный приговор.
Кутон плакал над смертью канарейки.
«Jean-Pierre Marat etait tres doux»[84], – гласит стих Bepлэна.13 Сен-Жюст написал в своем дневнике:
«Очевидно, Господу угодно было кинуть меня в среду этих извращенных, чтобы я, как меч, покарал их».
Генрих Гейне в своей «Истории религии и философии в Германии» сравнивает Эммануила Канта с Максимилианом Робеспьером:
«И в Канте и в Робеспьере в наивысшей степени было воплощено мещанство: природою им обоим суждено было взвешивать сахар и кофе, но судьбе угодно было поручить им иное, и одному на чашу весов она возложила короля, а другому Бога… И оба взвесили честно».14
Гейне совершенно прав, называя Робеспьера мещанином. Справедливость Робеспьера – справедливость во имя государственности, т. е. справедливость мещанская, справедливость бюргера, горожанина, справедливость, которая лежит в наше время в основе всех установлений государственного порядка. Он сам косвенно признался в этом словами:
«Идея высшего существа и бессмертие души – это постоянное напоминание о справедливости; поэтому она социальна и достойна республики».15
Справедливостью во имя божественного установления была и справедливость старого режима, но Робеспьер справедливость поставил выше божества и этим сделал ее мещанской.
У Марата и у сентябрьских убийц была справедливость самая непоследовательная, так как ее критерием служит личная страсть.
Справедливость Дантона – справедливость во имя родины – «Родина в опасности!» – справедливость жестокая, но целесообразная, смягченная добродушием сильного зверя.
Справедливость жирондистов – справедливость во имя человечности, обманчивая справедливость Руссо.
«Бедный, великий Жан-Жак! – говорит А. Франс. – Он встревожил мир. Он сказал матерям: „кормите сами своих детей“, и молодые женщины стали кормилицами, и художники стали изображать знатных дам, кормящих грудью своего ребенка.
Он сказал людям: „Люди рождены добрыми и счастливыми, а общество сделало их несчастными и злыми. Они найдут свое прежнее счастье, возвратясь к природе“. Тогда королевы сделались пастушками, министры – философами, законодатели провозгласили права человека, а народ, добрый по природе своей, в течение трех дней резал заключенных в тюрьмах!»
Но самая страшная справедливость – справедливость Сен-Жюста – справедливость во имя справедливости. Справедливость, висящая среди мира, как огненный меч гневного серафима, прообраз Страшного суда, всеиспепеляющее пламя абсолютного морального чувства разгневанного божества, не нашедшего оправдания миру.
«Господу было угодно кинуть меня в круг этих извращенных, чтобы я, как меч, покарал их».
Сен-Жюст – воплощение абсолютной идеи справедливости, которая в самом звуке его имени отметила свое появление на земле.
Безумие отдельных лиц ищет оправдания своей справедливости в высшей и неоспоримой идее, но неоспоримые идеи, сталкиваясь в водовороте жизни, производят разрушительные взрывы.
Отдельные безумия находят свое успокоение только в законе – безумии объективном, которое является равнодействующим всех безумий.
«В демократии народ подчинен своей собственной воле, а это очень тяжелый вид рабства. В действительности народ настолько же чужд и враждебен своей собственной воле, насколько он чужд воле своего царя, так как общая воля или совсем отсутствует, или присутствует очень мало в воле отдельного человека, который, однако, испытывает это противоречие во всей его целости» (А. Франс).16
Почему же ни Робеспьер, ни Сен-Жюст, в руках которых была вся власть, не дали Европе того закона, который она, спустя несколько лет, приняла из рук Наполеона?
Они были тверже и чище его, подобные двум архангелам ужаса, стоящим у врат нового мира.
У них не было минут слабостей, нерешимости, отчаяния и даже простой боязни, как в жизни Наполеона.
Власть Наполеона в том, что он пришел во имя свое и дал закон во имя свое, тогда как Робеспьер хотел дать закон во имя республики-государства, а Сен-Жюст во имя справедливости. И тайна власти Наполеона в том, что он смотрел на людей, как на «испорченных обезьян».
Санкция закона – в имени, от которого он исходит, будь это закон от Иеговы или закон от Наполеона.
Во имя безымянной идеи нет закона, будь это непорочная идея самой справедливости или успокаивающая идея государства – мещанства.
Закон Наполеона и был законом мещанства, но он не был дан во имя мещанства, а во имя законодателя.
Русская революция – это только один частичный кризис, который в душе Достоевского выявил тайны последнего и величайшего безумия человеческого рода, который погибнет весь в этих моральных конвульсиях, кроме тех немногих избранных, которым предназначено начать новый род людей, новую жизнь, обновить и очистить землю, перенести внешний закон внутрь человеческой души.
Тогда нынешнее – звериное сознание общественного организма, которое ниже нашего личного сознания, станет равным ему и тождественным.
Но прежде чем человечество придет к этому полному и безусловному единству личности и общества, надо до самого конца пройти времена безумия. Надо всё видимое, всё познаваемое рассечь лезвием меча на добро и зло, правду и ложь.