в оконце, затянутое тонкой слюдой от мороза.
– Ты ответь мне!
Не отстанет Анна, не тот нрав. Недаром по мужу носит прозвание Клещи.
Аксинья чуяла: молодые женщины могут наговорить сейчас много гадких слов. А как потом друг с другом за столом сидеть, дни проводить?
– Нюра, сынок твой заворочался. Не проснется от громкой беседы?
– Он и от песен моих не просыпается… Лукерья?! – Анна наклонилась ближе. Если бы не сын, сопевший на коленках, пересела бы поближе к подруге детства, впилась в горло волчицей.
– Отчего тошно мне? О том знать хочешь? – Лукерья оглядела женщин, сидевших напротив, сощурила большие серые глаза. – Надоело мне все, надоело… Муж, Симка, дом, в котором слово мое ничего не значит… Живот под юбками из старых тряпок. Я словно не человек – а тряпичница… На входе сидит, без лица, в одежке яркой… И никто и не спросит, что мне надобно. Всем на меня наплевать!
Установилась тишина.
– Тебе бы на мое место, как в сказке – взять да оказаться… Муж в темнице, сама – в приживалках… Тряпичница. – Анна окатила презрением подругу детства. А могла бы – и помоями.
– Угомонитесь обе. У каждой свое место и свои тяготы, – строго сказала Аксинья.
Как ни хотелось ей надавать по щекам Лукерье, счастливице, искушавшей Долю свою, сдержалась. Наступит день, когда та будет вспоминать эти годы, и тосковать, и корить себя. Отчего не приголубила мужа лишний разок, отчего не радовалась первым шагам сына… Да только время не вернешь.
* * *
Зима изменила округу. Лес стал гуще, свирепее. Укутанный снегом, он, казалось, таил в себе что-то страшное. Ухали лешие, почуяв людей, гоготали русалки, что зимой нарядились в белые шубы. Мелькнуло что-то меж кустов – видно, волки проверяли, кто нарушил их покой.
Аксинья вспоминала, как ехала сюда на Степановом жеребце, как горячилась кровь… Сейчас она стыла в жилах.
Третьяк быстро решил все у ворот, в поселении с дюжиной амбаров. Так же громко лаяли псы, переговаривались казачки`, чуткое ухо Аксиньи услыхало даже полузабытое «добрый человек» – так говорил седой, что заправлял здесь делами. Третьяк не стал останавливаться на заимке, гнал лошадей во весь опор, зная, что в возке драгоценный груз, за который Хозяин снесет ему голову.
– И куда ж мы едем? – безо всякого любопытства спросила Лукерья.
– Ох и глухие места, – хмыкнула Рыжая Анна.
Аксинья впервые за долгое время увидала на лице ее оживление и порадовалась за подругу. Она сделала все, чтобы облегчить судьбу Ефиму: передавала полушки и снедь, просила через Хмура о снисхождении, ставила свечи, уговорила солекамского батюшку навестить узника… Теперь оставалось лишь ждать милости воеводы.
Степанов дом приготовили для жилиц: протопили печь, вымели сор с углов, поставили снедь на стол. Аксинья медленно, переваливаясь, словно медведица, с ноги на ногу, обошла дом, отвела каждой гостье клеть. Сама разместилась в опочивальне Степана – лишь бы не карабкаться по ступенькам. С ее животом и по ровным половицам ходить тяжко. Лукерье отвела горницу наверху, Анне Рыжей с сынком – клеть рядом с опочивальней. Ежели что приключится, на нее вся надежа.
Третьяк и двое казачков расположились в теплых клетях, связанных сенями с кладовыми. Видно, Степан, задумывая хоромину, предусмотрел и такую надобность.
Анна шумно дивилась чудному убранству: «Ой, глядь какие чудища! А тут что за диво?» Антошка ходил вслед за ней, крутил медной головенкой и пытался оторвать тряпицы, прикрывающие стены. Лукерья же молча подошла к столу и принялась раскладывать по мискам варево.
– А ты что молчишь? Столько дивного, – забиячила Анна.
– Не по нраву мне здесь, – ответила Лукерья, и разговор иссяк.
Насытившись, все разошлись по отведенным покоям. Аксинья с усталым вздохом упала на широкое ложе, вытянула опухшие ноги, невольно вспоминая, как наслаждалась летом мягкостью белого меха. Да, любая сласть оставляет оскомину. Их со Степаном блудодейство сейчас тихо ворочалось в животе.
Всякое чадо баба переживает по-своему. Нютка не причиняла ей хлопот, Аксинья и с большим пузом скребла полы, носила ведра и не думала беречь себя. Нынешнее дитя давалось тяжело. Всякий день ощущала слабость, двигалась медленней обычного и злилась от своей нерасторопности, привыкнув к иному. Порой, в предрассветные часы, сердце ее сжималось. Умрет родами – и оставит дочку полусиротой. Она пила отвары, искала успокоения в молитвах и рукоделии, но от черных мыслей не избавиться.
Аксинья задремала, закутавшись в меховое одеяло, и Степанов дом пел ей сладкие песни, тихонько поскрипывал, шуршал, и сестрицы его, сосны, скрипели в лад.
Вопль разрушил чары, и Аксинья заметалась в темноте. Долго искала шандал, зажгла свечу и отправилась на поиски крикуньи.
– Она… она… там! – Анна прижимала к себе сына и показывала куда-то в темное сплетение сеней, теплых и холодных.
На свет вышла та, что испугала молодуху, и Аксинья насилу сдержала вскрик.
* * *
Природа иль людская ненависть сотворила подобное, они разгадать не могли. Сгорбленный стан, лохматые брови и взгляд исподлобья – неизвестная казалась старухой, хотя, приглядевшись, Аксинья решила, что они ровесницы.
Горбунья встретилась в темных сенях с Анной Рыжей, когда та пошла за теплой водицей. Не попытавшись успокоить молодуху, объяснить загадочное свое появление, она прошла мимо, точно не слышала воплей.
– Ты откуда взялась здесь?
– Кто ты? Служанка?
Аксинья и Анна без толку задавали вопросы. И силились понять: откуда в пустом доме взялась баба?
– Может, отправить ее восвояси? Вдруг что задумала? – предложила Лукерья.
Горбунья не отвечала, только расправляла истрепанный подол. Ее оставили в доме, в клетушке с тощим тюфяком – где, по видимости, она спала и прошлой ночью.
Утром Третьяк объяснил появление загадочной горбуньи. Степан поручил ему найти добрую, проверенную, неболтливую повитуху. И лучшего варианта было не найти. В Соли Камской поговаривали, что горбунью наказали бесы за своеволие и гордыню, сломали ей спину и отрезали язык.
– Люди всякое мелют – не переслушать, – хмыкнула Аксинья. А Третьяк разошелся не на шутку, рассказывая о злоключениях Горбуньи – так и звали ее, не удосужившись выяснить имя.
– Ежели все говорят – значит, правда, – сказала Лукерья. Она внимала Третьяку, точно речи его имели цену.
– И зачем же повитуху с дурной славой ко мне привел? – спросила Аксинья серьезно, в гортани утаив бабий смех.
– Так я что решил, – ухмыльнулся мужик, без утайки глядя на Аксиньин живот, что нахально выпирал под широкой душегреей. – Две… – он закашлял какое-то пакостное слово, – общий язык всегда найдут.
– По бабьим делам ты мастер, – ответила Аксинья.
Больше к тому не возвращались.
Горбунья оказалась кроткой, работящей, все понимала, да