Когда в 49 году разразился конфликт, Цезарь уже долго развивал пропаганду, настаивая на «сулланизме» своих противников. Он вовсе не лишал себя права сказать, «что он следует путем мести за Гнея Карбона, Марка Брута и всех тех, против кого осуществилась жестокость Суллы, который имел Помпея своим помощником». И, конечно, с победой Цезаря соотносится бескомпромиссное осуждение «сулланского режима» и потеря круга воспринимающих у всех благосклонно к нему настроенных (и действительно, практически не сохранившихся) историков. Довольно примечательно, что в это же время на Суллу переносили изначальную ответственность за конституционные потрясения, произведенные Цезарем, и таким образом находим у историков-греков в эпоху империи утверждение, что Сулла заставил бы доверить себе пожизненную диктатуру, что он соединил бы ее с консулатом, упразднил бы все выборы, чтобы назначить себя самого на все магистратуры. Эта ложь привела к вопросу, почему в этих условиях Сулла отказался от диктатуры, и вызвала создание некоторого числа бравурных произведений о непостоянстве человека, чей дух:
Всегда сам не знает, чего хочет.Он замыкается в себе, не зная, чем бызаняться.И, достигнув вершины, он стремитсяброситься вниз.
(Корнель, Цинна, 368–370).
Также можно сказать, что осуждение Суллы было тем более эффективным, что в основном Цезарь применил по отношению к своим противникам отличное отношение: официально не было репрессий, наоборот, победитель направил всю свою заботу на то, чтобы показать, что он не стремится отомстить от имени того, что последующая его пропаганда назвала великодушием Цезаря — выражение, которого он скрупулезно избегал, потому что установил степень превосходства того, кто прощает, над тем, кто прощен. Уверенность в том, что он никогда не лишится власти, вызвала у него великодушие (оно, конечно же, было ему присуще), которое Сулла не мог продемонстрировать в 82 году, а его последователи не сумели возобновить.
Именно вторым событием, повлиявшим на образ Суллы, является тот факт, что в 43 году Лепид, Антоний и Октавий (будущий Август) выпустили новую проскрипцию. Итак, они опубликовали эдикт, такой же, как у Суллы, впрочем, сделав ссылку на «того, кто до нас вооружился высшей властью, чтобы реорганизовать государство в момент гражданских войн и кого прозвали «Феликсом», имея в виду его успехи» (впрочем, это приводит к подтверждению того, что на следующий день после смерти Цезаря проскрипция не была еще чудовищной мерой, какой она стала после, потому что Триумвират вернулся к ней, и образ Суллы не был еще таким черным, потому что они ссылаются на него). В действительности, эта вторая проскрипция очень отличалась от первой: объявленная даже раньше, чем разразилась гражданская война между теми, кто претендовал стать наследниками Цезаря и противниками тирании, она имела террористический характер, что обнаруживает присутствие во главе списка Луция Эмилия Павла, брата Лепида, и Луция Юлия Цезаря, дяди Антония; если добавить, что Октавий приказал вписать своего личного опекуна, Гая Торания, который был убит, нельзя не вспомнить, в связи с этой практикой, заключавшейся в применении санкций против своих собственных родственников, чтобы не оставить своим врагам никакой надежды уберечься, убийство Дамасиппом в 82 году кузена консула и родственника второго. Нужно сказать еще, что Триумвират оставил открытым список, чтобы иметь возможность вписать туда новые имена, что, очевидно, усиливало его характер инструмента террора. В результате этой проскрипции погиб Цицерон, и смерть знаменитого оратора однозначно содействовала превращению проскрипции в отвратительную меру. Так что когда через несколько лет при Актии Октавий победил Антония и Клеопатру, вся его пропаганда была направлена на то, чтобы перенести на побежденного всю ответственность за злодеяния, совершенные в результате проскрипции: это он, у кого возникла идея проскрипции, это он, кто принудил Октавия согласиться на нее, это он, кто приказал проскрибировать Цицерона. К тому же говорили, что на его стол была принесена голова оратора и его жена Фульвия, посмотрев на нее некоторое время, положила ее на свои колени; открыв ему рот и вытащив язык, она проткнула его шпилькой из своей прически. В общем, говорили, Антоний испытал жажду крови своих противников и во время своих пьянок, «расслабленный вином и сном, он поднимал к головам проскрибированных свои мигающие глаза».
В этих условиях было неизбежно, что портрет Суллы оказался запачкан тем, что стремились вменить Антонию: общественное мнение не могло ассимилировать две проскрипции во времени, когда в представлениях создавался типичный портрет проскрибирующего, который воспринимал от Антония его наиболее темные черты, но который был также портретом Суллы. Заметно, что ассимиляция двух проскрипций имела следствием заставить поверить, что Сулла пожаловал ему диктатуру, чтобы проскрибировать своих противников (что опровергает изучение античных авторов), именно потому что Триумвират проскрибировал своих, только когда оказался облеченным своей учредительной магистратурой. Так высказался известный немецкий историк Теодор Моммзен: «На основании своей новой власти (диктатуры) Сулла сразу же после принятия регентства выслал из страны как врагов всех гражданских и военных офицеров, принявших участие в революции (…)»
Теперь портрет был зафиксирован, и вся последовавшая после правления Августа литература только развивала размышления вокруг того, что стало «загадкой» Суллы и что мы рассматриваем как исходящее из «мифа» Суллы. Два греческих автора хорошо демонстрируют этот шаг. Сначала Плутарх: «У Мария, который выглядел суровым с самого начала, приход к власти ужесточил, но не изменил естество. Случай с Суллой был совсем другим: сначала он как добрый гражданин со сдержанностью использовал свою фортуну; он создал себе репутацию аристократического лидера, но преданного народу; кроме того, в молодости он любил смеяться и был чувствителен к состраданию, мог легко заплакать. Его пример позволяет таким образом с полным правом инкриминировать абсолютную власть и показать, что она мешает тем, кто ее отправляет, сохранить характер и нравы, которые у них были прежде, делая их капризными, спесивыми, негуманными. Является ли это эффектом изменения и искажения натуры под влиянием Фортуны? Или скорее произведенным могуществом врожденного предрасположения к плохому? Именно в этом ракурсе следует рассматривать вопрос». Дион Кассий: «Сулла победил самнитов; в ореоле славы до сих пор степень его подвигов и мудрость его резолюций, его гуманизм, его почитание богов вознесли его выше всех. Каждый признавал, что достоинство ему дала Фортуна как вспомогательное средство; но после этой победы в нем произошло такое изменение, что невозможно сказать, нужно ли признавать за одним и тем же человеком действия, которые ей предшествовали, и те, которые последовали за ней: настолько, по моему мнению, правда, что он не смог вынести своего счастья. Он позволил себе то, в чем упрекал других, когда был слабым; он даже пошел дальше и совершил более варварские действия. Без сомнения, у него было желание их совершить; и это желание обнаружилось, как только Сулла стал могущественным: многие думают также, что высшая власть явилась основной причиной его злобы. Едва победив самнитов и поверив в конец войны (то, что оставалось, было ничем в его глазах), он проявился совершенно отличным от самого себя. Он оставил, в некотором смысле, Суллу вне стен, на поле битвы, и стал более жестоким, чем Цинна, Марий и все те, кто жил после него. Никогда он не обращался ни с одним из чужих народов, воевавших с ним, так, как он обращался со своей родиной: можно было бы сказать, что она тоже была подчинена с помощью оружия».
Однако в течение этого долгого периода история Суллы обогатилась некоторыми дополнительными эпизодами, проистекающими либо от влияния других приключений более или менее легендарных личностей, либо из элементов, почерпнутых из полемики эпохи Цицерона, либо просто из позднейших «фабрикаций», предназначенных приукрасить рассказ. Таким образом, узнаем благодаря Валерию Максиму, желающему взволновать своих читателей, что Сулла, не удовлетворенный отмщением тем, кто носил оружие, «приказал также вытащить мечи и против женщин».
Конечно, цифра жертв проскрипции со временем приняла впечатляющий размах: во времена Плиния Старшего (II век н. э.) их уже многие тысячи. А при Империи узнают, что Сулла будто бы умер от фтириаза, то есть болезни, характеризующейся пролиферацией в кровь насекомых, которые разъедают организм. Ясно, что эта басня была придумана врагами диктатора, но она нашла свое место у Плутарха, который дает даже некоторые детали: «Он долгое время не подозревал, что у него внутри гнойный абсцесс и инфекция поразила всю его плоть и превратила ее во вши. Много людей днем и ночью было занято тем, что снимало этих паразитов, но то, что они убирали, было ничто по сравнению с тем, что вновь появлялось: вся его одежда, ванная, вода для купания, еда оказались запакощены этим потоком так, что они кишели! Много раз на день он погружался в воду, чтобы помыться и очиститься, но это был напрасный труд: гниение быстро охватывало его, и пролиферация вшей не поддавалась никакой очистке». Другой грек, Пасаний, знал даже происхождение этой болезни: она будто бы восходит к моменту, когда, наконец, был взят Афинский акрополь. Аристион в этот момент нашел прибежище в святилище Афины, и Сулла пренебрегая священной гарантией, которую нужно было оказать этому месту, вытащил его оттуда и казнил. Отсюда ярость богини, которая вселила в него эту постыдную болезнь. Во всяком случае, интересно понять процесс фабрикации подобной истории, приблизив ее к притче о пахаре и вшах, данной третьим греком, Аппием. Речь идет об ответе, данном будто бы Суллой тем, кто спрашивал его, почему он отдал приказ казнить Квинта Лукреция Офеллу, противившегося поддержке его кандидатуры в консулат, несмотря на предостережения, которые он ему сделал: «Пахарь, когда он толкал свой плуг, подвергся нападению вшей. Он дважды прерывал работу, чтобы обобрать рубашку, но вши продолжали его кусать; он бросил рубашку в огонь, чтобы не быть вновь вынужденным терять время на охоту за ними. Пусть побежденные научатся на этом примере не рисковать быть брошенными в огонь на третий раз». Каким бы ни было ее происхождение, вшивость Суллы была призвана служить славному последующему поколению, потому что она, кроме всего прочего, послужила Монтеню для иллюстрации слабости человека: «Ни одно животное в мире не подвергается таким нападкам, как человек; нам не нужен ни кит, ни слон, ни крокодил — никакие другие животные, любой из которых способен уничтожить много людей; оказалось, достаточно вшей, чтобы прервать диктатуру Суллы; и сердце и жизнь великого триумфального Императора стали обедом для маленькой вши».