Некоторые оттенки значений слов «страх» и «тревога» отражают не нюансы смысла, а степень выраженности чувства. Например, страх и ужас обозначают одну и ту же эмоцию, различие между ними – в ее силе. Точно так же сходны горе и меланхолия: у них похожий эмоциональный фон. Между тревогой и страхом такого сходства нет; разница между ними не в степени выраженности, а в качестве эмоции. У страха есть объект, у тревоги – нет.
Кьеркегор объяснял усиление тревоги в истории следствием движения к рационализму и просвещению. Выгода от развенчания старых иррациональных страхов была как будто обесценена возрастанием тревоги. Такое развитие событий могло быть, как предполагал Кьеркегор, неизбежным следствием необходимого избавления от буквальной веры в волшебников, демонов, призраков, ад, богов и прочих носителей иррациональных страхов. Глубинная психология добавляет еще одно объяснение: тревога приходит с потерей образов. Эта идея не противоречит Кьеркегору, даже наоборот. Вместо этого она предлагает взглянуть на психологические последствия утраты образов того, чего мы больше всего боимся в наши дни в культуре, где на смену образам пришли понятия, а страх сменился тревогой. Одним из способов избавиться от подавляющей мифологии традиционных религий стал переход к рациональному, понятийному мышлению. Отлично! Сделано! Однако вместе с водой (подавляющими мифами) мы выплеснули и ребенка (воображение). Вместо того чтобы освободиться от угнетающей мифологии, мы избавились от создавшего ее воображения. Чтобы избавиться от фей, мы перестали представлять себе образы природы. Чтобы освободиться от демонов, мы перестали воображать зло. Чтобы избавиться от Бога, мы отбросили способность представить нечто большее, чем мы сами.
Если старые мифы оказываются разрушительными и дисфункциональными, одно из решений состоит в том, чтобы заменить символизируемые ими идеи, продемонстрировав их ошибочность с использованием научной рациональности. Однако для души утрата воображения становится травмой, потому что то, что вытесняется из мира образов, может быть заменено лишь новыми образами, а не абстрактными понятиями. Чтобы возродить образы души, нет нужды возвращаться к суеверному, догомеровскому, магическому, иррациональному чувству самости. Обновленная мифологизация мира может осуществиться без возврата к религии. В современной культуре больше всего подавлен не Бог, который до сих пор присутствует по всему миру, а именно воображение.
Когда я вновь представляю себе объект своего страха, на тропе появляется медведь. И тогда я могу найти верный способ действий: бежать от него, драться, отправить в зоопарк, приручить или сойти с тропы, ведущей к его логову.
Моя мать – сочетание двух чудовищ
Благодаря психоанализу, я научился жить со своей сильнейшей замкнутостью. Я топограф, так что мне нет необходимости тратить слишком много энергии на общение. Люди утомляют меня, но теперь у меня нормальная жизнь, потому что я люблю четкость моей работы. Я обожаю музыку. Я люблю свою кошку. Мне нравится плавать. Я люблю книги, и у меня есть несколько друзей, которые похожи на меня. Единственное, что приводит меня в ужас – это общение с истерическими типами вроде моей матери. До анализа я как бы знал, что она типичная самовлюбленная истеричка, но не мог избежать попадания в ее истерический эмоциональный водоворот или страдал от ее жестких, холодных замечаний по поводу себя самого и моей «социальной неудачи». В начале моего психоанализа мне приснился самый яркий сон в моей жизни: я наслаждаюсь летом, плыву на веслах в своей маленькой лодке туда, где две скалы образуют узкий пролив, ведущий в озеро. Скалы так высоки, что места их соприкосновения не видно. В одной из этих скал находится пещера. Я с ужасом понимаю, что там живет моя мать. Я слышу рев и понимаю, что она выходит из своей пещеры. Появляется страшное, отталкивающее создание с множеством голов, удерживающихся на длинной шее. Она высовывает свои головы из пещеры и ищет меня. Ее многочисленные пасти заполнены рядами и рядами острых зубов. Не найдя меня в моей лодке, она возвращается в свое каменное жилище и превращается в скалы. Я гребу прочь, но попадаю в водоворот, и моя лодочка вертится волчком, как ненормальная.
Я проснулся весь в поту. Когда я рассказал сон своему аналитику, она отметила сходство чудовища из сна с мифологическими существами Сциллой и Харибдой, морскими чудовищами женского рода, которые, по слухам, обитали в проливах Мессины. Сцилла изображалась с двенадцатью ногами и шестью головами, на каждой из которых была пасть, заполненная тремя рядами зубов. Она устроила себе логово в пещере над водоворотом, где жило другое чудовище – Харибда. Когда моряки (в том числе Одиссей) решили проплыть через пролив, они подвергались двойной опасности. Они могли быть затянуты в водоворот Харибды и утонуть либо их могли раздавить две скалы, образовывавшие тело Сциллы.
Этот миф был таким точным описанием моего сна, что странным образом успокоил меня. Иногда моя мать бывает Сциллой, иногда Харибдой. Теперь я действительно «вижу», «вижу» в воображении опасность, которая меня подстерегает при общении с ней. При помощи образа этих двух мифологических чудовищ изменилось все мое отношение к жизни. Я знаю, чего боюсь – быть раздавленным или быть поглощенным. Конечно, я всегда знал, что у меня «материнский комплекс». Но абстрактность этого выражения не позволяла понять, что же на самом деле происходило в моей душе; оно оставалось отвлеченным, как всякая теория. Зато когда я представил себя в непосредственной близости от двух чудовищ, в моей голове немедленно сложился порядок действий. Теперь я мастер превентивных мер, прямо как герой Одиссей, который, кстати, в этом искусстве следовал совету Цирцеи.
Для этого человека психологическое облегчение наступило после того, как тревога преобразовалась в страх, что создало новые возможности для действия.
Депрессия: уплощенное воображение
Фрейд писал о депрессии как о «желании смерти», но ее с таким же успехом можно рассматривать и как «желание уснуть», стремление онеметь, почти ничего не чувствовать, не будить внутренних чудовищ в надежде, что они будут сонными, спокойными, незаметными, неслышными – такими, как раньше требовалось быть «хорошим девочкам». Летаргия воображения часто скрывает фрустрированное желание зависимости, зависть к судьбе Спящей Красавицы, тоску по райскому детству, в котором мир заботился обо мне, а не я – о нем. Противоположность депрессии – вовсе не счастье; скорее, это состояние активного воображения. Однажды проснувшись, оно встряхивает всех внутренних монстров, которых усыпляла депрессия. Тревога преобразовывается в страх, позволяющий действовать. С пробуждением воображения соль слез попадает в каждую рану и сигнализирует о возвращении страха и ужаса. Оно усиливает страдание и драматизм, выводит на сцену целую группу персонажей, каждый из которых требует объяснения роли, разыгрываемой им в душе.
Житель Древней Греции, попав в драматический переплет, вероятно, задавался вопросом: «Какое божество я оскорбил? Что и по отношению к кому я могу исправить?». На психологическом языке это все равно, что спросить: «В ловушку какой драмы я угодил? В чем интрига? Что за жанр? Какой акт? В чем подвох? Какая серия и в какой постановке я играю? Досталась ли мне роль бедной маленькой жертвы или, может быть, партия героя-спасателя-семьи-компании-страны-планеты? Я чувствую себя, как измученный герой, уставший бороться с одним испытанием за другим, или как высушенная старая дева, потратившая всю жизнь на ожидание идеальной любви и так никогда ее и не встретившая? Я склоняюсь к роли большого ребенка, отказывающегося взрослеть, или всегда щедрой груди, пожираемой детьми-переростками, которых полно в любой среде? Или я блудный сын, который возвращается домой, и вдруг – сюрприз! – никого нет дома; все уехали играть в гольф, и никому до меня нет дела. Возможно, я в своей семье – выдающаяся личность, победитель, звезда, я чемпион, и я совершенно замучен тем, что все мои близкие общаются с моей маской, и никто, включая меня, уже не знает, кто я на самом деле».
Репертуар историй бесконечен. Мифология создала очень длинный и невероятно разнообразный список повторяющих жизненных мотивов человеческого существования. Количество вариаций каждого такого фрагмента так же бесконечно, как вариации музыкальной темы. С учетом всех этих возможностей, требуется здоровое воображение, чтобы выработать наилучший сценарий для каждой отдельно взятой ситуации. Только воображение может предложить творческий компромисс между фантастическим миром внутренней жизни и внешней объективной реальностью. Поиск этого компромисса Юнг называл процессом индивидуации. Он представлял его как постепенную интеграцию Тени (иными словами, знакомство со своими чудовищами) и постоянное уравновешивание требований Эго с ориентацией на Самость, установление дружеских отношений между сознанием и бессознательным. Индивидуация – это еще одно слово для обозначения того, что древние греки называли поиском гармонии длиною в жизнь, а другие – достижением мира с божествами. Постъюнгианские авторы, такие как Джеймс Хиллман, пребывают в пространстве между Юнгом и древними греками, показывая постоянное стремление людей «получить картину» того, что происходит внутри.