У моей первой мандолины не было ни имени, ни родословной, и она обошлась мне в девять лир, что составляло, однако, мой трехдневный заработок подростка. Я заставил ее вдохнуть запах моего дома, мы посидели во всех его уголках, где было хоть немного места и покоя для нас обоих. Я помню, как ей досаждали молитвы, которые мать и сестры шептали на кухне, перебирая четки, те молитвы, которые из-за нее звучали как таинственный сговор. (Мама, ты ведь простила нас за то, что мы, мандолина и я, разучили песенку: «Надеемся на небе увидеть наяву святых и херувимов — всю местную братву!») Какое утешение! К тому же дерево мандолины — плохой проводник аппетита. Когда я держал ее на коленях, то даже забывал о положенной мне по карточке булке из рисовой муки, об этом ослепительно белом, словно саван, хлебном пайке времен последней войны. Я хочу, чтобы меня правильно поняли: мы — мандолина и я — сначала хорошо узнали друг друга, а потом уже стали вместе играть. Я думаю, что у всех в Неаполе точно такие же взаимоотношения с этим инструментом. Я полюбил свою мандолину, когда почувствовал, что от нее исходит мой запах, и когда почувствовал на себе запах ее дерева, этот смешанный и неуловимый запах стружки и лака и даже какого-то терпеливого ожидания. Беру на себя смелость утверждать, что мандолина живая, что от нас, живущих, она берет все, что можно взять, и поэтому со временем впитывает всю соль и горечь существования своего владельца. Я сам убедился в этом. Ночью, на рассвете или при первых шумах начинающегося дня я наслаждался звуком каждой струны до тех пор, пока он не замрет. Я смотрел, как солнечные лучи преломлялись в маленькой розетке, которая поглощала вибрацию звука, лучи, казалось, случайные, но наводившие на вопрос: не образуется ли там, в чреве мандолины, какая-то особая смесь красок и звуков? Меня мучил вопрос о полутонах: ля-диез — это си-бемоль, но почему бемоль оказывается более задушевным и таинственным, чем диез?
— Ты выучи лучше такты и размеры, осел! — недовольно кричал мне дон Аниелло, негодуя при каждом нарушении знаков альтерации. — А то сольфеджио для тебя хуже каторги!
Это был жалкий старикашка, у которого, казалось, остались одни только пальцы; он одиноко жил в своей лачуге, хотя у него было по меньшей мере три живых жены и по несколько детей от каждой из них. Все эти родственники ежедневно наведывались к нему, забирали с собой все, что можно было забрать, и уходили, осыпая друг друга оскорблениями. Налоги, поборы и болезни, одинаково разрушавшие его здоровье, сживали со света моего необыкновенного учителя. Наверное, и прозвище свое — Несуразный, данное ему еще в детстве, он получил потому, что не умел сообразовываться с людьми и с обстоятельствами — словом, со всем миром. И если его странное и беспомощное существование все еще продолжалось, то, думаю, только потому, что ангел смерти никак не мог подыскать души, с которой соединить его душу. Но дон Аниелло с мандолиной в руках! Ему говорили:
— Не в обиду будь сказано, но ради такого случая сделайте одолжение, дон Аниелло, пригласите еще гитару и по крайней мере вторую мандолину.
— Кому вы это говорите? — отвечал дон Аниелло. — Я маэстро среди всех маэстро. И первая мандолина, и вторая мандолина, и гитара — все уже здесь. Это я.
И вот дождь, даже град ударов его пальцев по струнному ряду! Безукоризненное скольжение руки по грифу, порождавшее звуки непостижимой глубины. При этом я невольно вспоминал старого скрягу, извлекающего золотые монеты из длинного чулка. Инструмент работы мастера Виначчи было действительно единственным и многоликим. В самом деле, зачем нужна была вторая мандолина и гитара? Часто празднества заканчивались чем-то вроде гипнотического оцепенения вокруг дона Аниелло. Тогда он начинал импровизировать. То были воспоминания и новые композиции, звукоподражания и вариации, угрозы и мольбы — сама природа, укрощенная и воссозданная в музыкальной фразе. Казалось, сам дьявол смеялся до слез под табуретом маэстро, когда однажды на свадебной пирушке невеста пришла в такое исступление, что бросилась с поцелуями на шею маэстро и тут же получила первые пощечины от новоиспеченного супруга. Дон Аниелло воспользовался суматохой, чтобы дать волю мучившему его кашлю. Обычно на людях он прятал свой кашель в карман, как носовой платок, и пользовался им, когда было нужно.
Когда я стал брать уроки игры на мандолине у безумца, который начал с вопроса, не прихожусь ли я братом какой-нибудь смазливой девице.
— Если нет, — заявил он мне, — то все у нас пойдет на лад, потому что я уже стар и вышел из игры, а ты хорошенько запомни слова «сорелля миа».[44] Соль, ре, ля, ми — это названия четырех струн. Так ты и должен мне отвечать, если я спрошу тебя об общих правилах игры на мандолине. Ты меня понял?
Такой же сердечный и вызывающий, вычурный и бесхитростный, простирался вокруг нас Неаполь, выглядевший как оркестр в полном составе. Решетки балкончиков напоминали арфы; круглые, как иллюминаторы, оконца походили на раструбы тромбонов, черные вмурованные в стену электрические кабели с фарфоровыми изоляторами казались кларнетами, а трещины в туфовых стенах словно воспроизводили эфы на верхней деке скрипки. Маленькие площади походили на басовый ключ или на половинную ноту: крохотный кружочек на палочке… Подражая своему учителю, я на ночь укладывал мандолину на стул подле кровати, как разбойник свое ружье. От скольких сновидений самых разных людей тихо дрожали у их изголовья струны мандолины! Повторяю, мандолина — это одушевленный инструмент, который или привязывается к вам, или навсегда исчезает, как кошка. Мандолина не терпит забвения: или вы будете играть на ней постоянно, или потеряете ее. Я потерял свою около тридцати лет назад. Когда умер мой незаменимый учитель, я бросил музыку. И при первом же переезде на новую квартиру — прощай мандолина. Пальцы дона Аниелло навеки онемели через три дня после того трагического концерта двадцать четвертого октября 1918 года. С праздника святого Рафаила он вернулся в смертельной лихорадке. Но еще поздно вечером двадцать седьмого, уже лежа в постели, он выслушал и с презрением отверг мои ученические этюды. Его мандолина работы Виначчи лежала рядом с ним на одеяле, и так их обоих и нашли около полуночи — холодными и безжизненными. Я думаю, что смерть за ним явилась крохотная и будничная, тупая и невыразительная, словно выползшая из корпуса мандолины, где она все время скрывалась, как голова черепахи под панцирем. Странные родственники дона Аниелло нагрянули для раздела его имущества и позорно перессорились между собой. Единственной ценной вещью была мандолина Виначчи, но ее сломали в потасовке. Дон Аниелло остался наконец наедине с самим собой в загробном своем одиночестве. Жители переулка принесли на заупокойное бдение только свои слезы. Моя мать, у которой их было хоть отбавляй, накинула шаль и сказала мне: «Пойдем, Пеппино».
Крестный отец
Если я сразу же без обиняков скажу, что дон Эудженио Ланцалоне был либо лучшим, либо худшим из людей, то кто же мне поверит на слово? Однако благоволите прежде всего обратить внимание на дом дона Эудженио в Кристаллини, на единственный в Неаполе бассо,[45] украшенный вывеской не только на наружной двери, запиравшейся на ночь, но и на внутренней, застекленной, через которую внутрь бассо проникает дневной свет. Наверное, вывеска — это слишком громко сказано, если иметь в виду маленькую целлулоидную пластинку с надписью «Ланцалоне. Сезонная торговля. Рыба и фрукты». А теперь я просто и не знаю, с чего начать, чтобы дать вам представление о человеке и о его жизни: все здесь перепутано и противоречиво, и ничего толком нельзя понять и выделить из общей картины; одним словом, я вижу перед собой дона Эудженио в его ветхом, как из лавки старьевщика, костюме и сразу же спешу сообщить, что последнее наводнение в Кристаллини (вода низвергается сюда с холмов Каподимонте, образуя бурные засасывающие маленькие водовороты, похожие на пупки) лишило семейство Ланцалоне и вывески, и новорожденного; только мебель удалось чудом отыскать на площади Кавура. Теперь я хочу объяснить, что «сезонные фрукты» — это моллюски и раки, естественное дополнение рыбы, которую продает дон Эудженио, а отнюдь не фиги или груши; и добавлю еще, что мысль о вывеске пришла в голову дону Эудженио на случай, если вдруг кому-нибудь посреди ночи понадобится постная пища; и она в самом деле понадобилась: вот откуда ни возьмись маленький человечек фантастического вида, запыхавшийся и весь белый в лунном свете, срывает дверь с петель и кричит, что беременная срочно требует кефали; рыба появляется так быстро, как будто Ланцалоне спит, держа ее у себя на ночном столике, но она уже попахивает, и дон Эудженио говорит, пожимая плечами: «Будем взаимно снисходительны, уважаемый. И ваша супруга ведь не вполне в порядке». Стрекочет сверчок, и луна безмолвно взирает на них сверху.