– Нет, это чудо в нашу пользу, – настаивал Феофил. – Теперь латиняне, не зная, какие из святых мощей законные, обязаны вернуть обратно все нам.
– Ох, сомневаюсь я, однако... – произнес Баудолино. – Все князи, все маркионы, все вассалы с восторгом повезут домой святые частицы, чтобы привлечь в свои края толпы верующих, а следовательно, уйму пожертвований... Если даже кто-нибудь заикнется, что одинаковые мощи имеются за тысячу миль от тех мест, всегда можно возразить, что это другие – поддельные.
Никита пребывал в задумчивости. – Я тоже не верю в подобное чудо. Господь не искушает наши помыслы подложными мощами угодников... Баудолино, скажи-ка, а вот за эти месяцы, что ты сейчас провел тут в городе, тебе не случалось чудотворничать с мощами?
– Сударь Никита! – Баудолино состроил как можно более обиженную мину. Замахал обеими руками, показывая: не забегаем вперед. – Да, в самом деле, если уж рассказывать подробности, то дойдет очередь и до эпизода с мощами. Но это попозже. И ты же сам говоришь, что к святыням неприменимы обыденные критерии... Но сейчас поздно. Думаю, что где-то через час совсем стемнеет и можно будет идти. Давай собираться.
Никита, чтобы подсластить себе горечь ухода, загодя заказал Феофилу приготовить «монокифрон», ведь готовить «монокифрон» было долгое дело. В бронзовый судок накладывали доверху говядину и свинину, мясные кости и фригийскую капусту, все заливали жиром и на огне тушили. Для полноценного ужина времени уже не оставалось и логофет отбросил свои прекрасные манеры и запускал в судок не три пальца, как положено, а целую пятерню. Казалось, он переживает свою последнюю ночь любви с обожаемой столицей, и непорочной, и блудной, и поруганной. Баудолино есть не хотел и тихонько потягивал смоляное вино. Кто знает, найдется ли такое же в Селиврии.
Никита спросил, а участвовал ли в эпизоде с мощами Зосима. Баудолино дал понять, что хотел бы рассказывать не кусками, а по порядку.
– Насмотревшись всяких ужасов в городе, мы пошли в оборотный путь, причем в сухопутный, не имея денег на оплату корабельного фрахта. Напоследок перед отъездом, пользуясь общей суматохой, Зосима с помощью своих оставляемых послушников исхитрился раздобыть мулов. В дороге мы охотились в лесах и останавливались на постой в монастырских обителях и наконец добрались до Венеции, а оттуда дошли и до ломбардской низменности...
– Зосима не пробовал от вас сбежать?
– Он не мог. С первого дня вплоть до возвращения и все время, что мы прожили при Фридриховом дворе, и весь иерусалимский поход он у нас содержался на цепи. Более чем четыре года. Я имею в виду, содержался, когда нас не было. Если он был при нас, мы его спускали. Но когда наступало время ему быть одному, мы приковывали его цепью к кровати, к столбу, к дереву, где бы мы ни находились, а если Зосима скакал верхом – то приковывали к сбруе так, чтобы, чуть он соберется сойти, лошадь бесилась. Все же не имея уверенности в том, что Зосима крепко помнит свой долг, я каждый вечер перед отходом ко сну давал ему хорошую затрещину. Он это знал и ждал ее как материнского поцелуя.
Во время странствия наши друзья то и дело требовали от Зосимы восстановить заветную карту. Он, судя по виду, добросовестно думал и каждый день припоминал какую-нибудь одну подробность, тем паче что, если верить его словам, он уже и прежде промерял эти расстояния.
– Ну, на глазок, – он протягивал пальцем линию по дорожной пыли, – от Синисты, то есть от шелковой страны, до Персии сто пятьдесят дней ходу; Персию можно пройти за восемьдесят дней; от персидской границы до Се-левкии тринадцать дней; от Селевкии до Рима и от Рима до страны иберов еще сто пятьдесят. С одного до другого конца света в длину четыреста суток пути по тридцать миль в день. Земля, как мы знаем, в длину пространнее, нежели в ширину, согласно опять же Книге Исход, где сказано, что в скинии стол длиной составляет два локтя, а шириной один. Поэтому с севера на юг всего насчитывается пятьдесят дней дороги от северных окраин до Константинополя, еще пятьдесят от Константинополя до Александрии и еще семьдесят от Александрии до Эфиопии вплоть до Аравийского залива. Итого приблизительно двести суток. Поэтому если вы выйдете из Константинополя и будете держать свой путь в самую дальнюю из Индий, идти вам придется наискосок и останавливаться очень часто для разведывания дороги, и неизвестно сколько раз вы вернетесь обратно, и делаем вывод, что до Пресвитера Иоанна вам всей дороги, будем считать, примерно на год.
Кстати о святых реликвиях. Гийот поинтересовался, слыхал ли Зосима что-нибудь о Братине. Слыхал, а как же. От галатов... ну, так у нас называют галлов и кельтов... живущих в окрестностях Константинополя. Они сохраняют память о рассказах древних жрецов с далекого севера. Гийот спросил, а рассказывали ли галаты о Фейрефице, доставившем Братину к Пресвитеру Иоанну. Зосима подтвердил, что рассказывали. Баудолино усомнился во всех утверждениях Зосимы. – И какова же собою Братина? – спрашивал он, – Это чаша, чаша, в которой Христос освятил хлеб и вино, вы же сами говорили... – Как, и хлеб лежал в чаше? – Нет, в чаше было вино, а хлеб на таком блюдечке, на дискосе, на маленьком подносике. – Ну так что же все-таки Братина, это чаша или блюдечко? – Это все вместе, – пробовал выкрутиться Зосима. – Если как следует подумать, – подсказывал Поэт, сверля взором Зосиму, – это копие, которым Лонгин прободал ребро Спасителю на кресте. – Да, да, именно это Зосима и собирался сказать.
Тут Баудолино влепил ему еще одну полновесную затрещину, хотя время ложиться спать еще вроде не наступило. Зосима продолжал оправдываться: что поделать, рассказы галатов полны неточностей, но сам тот факт, что византийские галаты знают о Братине, подтверждает, что она и взаправду на свете есть.
В общем, о Братине удавалось узнать всегда все то же, то есть все так же мало.
– Эх, если бы, – сокрушался Баудолино, – вот если бы я привез Фридриху эту Братину, вместо поганого висельника, то есть тебя... .
– Это можно всегда устроить, – отзывался Зосима. – Найди ему хороший горшок...
– Вот как, теперь уже горшок? Я тебе сейчас дам горшок! Чтоб кто, чтоб я фальшивки подсовывал? По себе не суди, мошенник!
Зосима пожал плечами и принялся ласкать отрастающую щетину. Но сказать по правде, теперь, в обличий ерша, он выглядел еще гаже, чем когда смахивал на гладкое, чистое
яйцо.
– И все же, все-таки, – не успокаивался Баудолино, – если не знать, горшок это или кубок, как опознать Братину, встретив ее?
– Вот об этом не беспокойся, – вступал Гийот, не сводя взора с воображаемых легендарных образов. – Увидишь свет, почувствуешь ароматы...
– Хочу надеяться, – буркнул Баудолино. Рабби Соломон качал головой: – Вы, язычники, похитили это в нашем Храме, когда разграбили Храм и рассеяли наш народ по свету...
Вернулись они в аккурат к свадьбе Генриха, второго сына Барбароссы, римского венчанного короля, с Констанцией из Альтавиллы. Император полностью возложил надежды на младшего сына. Старшего он не хотел обижать, и даже назначил его герцогом Свевии, но было видно, что отец любит его горько и грустно, неудачливое, болезненное детище. Бледный, изможденный от кашля Фридрих, как заметил Баудолино, то и дело помаргивал левым веком, отгоняя невидимых мух. Даже в ходе королевского празднества Фридрих часто выходил. Баудолино видел, что тот блуждает между кустов и нервно рубит высокие травы хлыстиком, будто пытаясь избавиться от непонятного внутреннего угрызения.
– Он нелегко переносит жизнь, – поделился печалью Фридрих однажды вечером. Старость неумолимо надвигалась на императора. Уже не Барбаросса, а Барбабьянка, он кривил шею, ходил с трудом, но не отказывался от любимой охоты, а стоило ему попасть на реку, тут же пускался вплавь, будто в прежние времена. Баудолино опасался, как бы случайно от ледяного течения у Фридриха не приключилась судорога. Поосторожнее, упрашивал он приемного отца.
Чтобы отвлечь, он рассказал Фридриху про свои похождения: что злоумышленный чернец изловлен, и что скоро в их распоряжении будет карта, по которой они отыщут путь к Пресвитеру, и что Братина не сказка, и что в один прекрасный день Братина попадет к ним в руки. Фридрих кивал.
О, Братина, – еле слышно прошептал он, устремив глаза в пространство. – Будь у меня Братина, я мог бы... – Тут его отвлекли на какое-то неотложное дело, он вздохнул и тяжеловесно побрел исполнять королевскую обязанность.
Время от времени Фридрих отводил Баудолино в сторону и доверительно рассказывал, до чего он тоскует по Беатрисе. В утешение Баудолино ему рассказывал, как он тоскует по Коландрине. – Да, понимаю, – соглашался Фридрих. – Ты, любивший Коландрину, можешь понять, как я тоскую по Беатрисе. Но вряд ли ты представляешь, какую сильнейшую любовь Беатриса умела вызывать.