Время от времени Фридрих отводил Баудолино в сторону и доверительно рассказывал, до чего он тоскует по Беатрисе. В утешение Баудолино ему рассказывал, как он тоскует по Коландрине. – Да, понимаю, – соглашался Фридрих. – Ты, любивший Коландрину, можешь понять, как я тоскую по Беатрисе. Но вряд ли ты представляешь, какую сильнейшую любовь Беатриса умела вызывать.
У Баудолино заныла больная совесть.
Летом император снова поехал в Германию, но без Баудолино. К тому прискакал нарочный с известием, что умерла его мать. По дороге в Александрию Баудолино размышлял о том, что он никогда не показал родившей его женщине всю меру своей нежности, разве что, может быть, тогда рождественской ночью, множество лет назад, когда ягнилась овца. Черт подери, сказал он себе, с тех пор прошло пятнадцать зим. Боже мой, исправился он, а может, и восемнадцать.
Он приехал уже после похорон. Гальяудо, ему сказали, ушел из города и возвратился в их старый дом во Фраскете.
Старик лежал, под рукой у него была потресканная деревянная плошка с вином, и он устало поводил ладонью, отгоняя от лица мух. – Баудолино, – сказал он. – Десять раз за день я злобился на эту бедолагу. Говорил: да разрази тебя гром на месте. Ну вот теперь гром ее и разразил. Так я не знаю, что делать. Ничего не могу найти. Она все на хозяйстве ставила куда ее угораздит. Не могу найти вилы для компоста. В хлеву скотина утопла в навозе по брюхо. По этой причине я принял решение тоже помереть. Так мне будет лучше.
Протесты сына не возымели успеха.
– Баудолино, ты знаешь, что тут у нас как что втемяшат в голову, то не вышибешь. Я не бездельник вроде тебя, сегодня здесь, завтра там, перекати-поле. Важные баре! Вы только и думаете как бы вам кого другого прикончить, а будь то вам самим придет пора помирать, от страха долой с копыт. А я за все годы не учинил потравы даже мухе. Жил себе со святой покойницей, с твоей матерью. И уж если я сказал, что скоро помру, то так оно и будет. И ты мне не вздумай претить. Мне это только в радость. Потому что тут с вами мне нету боле расчету.
Он отпивал вино из плошки, задремывал и спрашивал, пробуждаясь: – Я помер? – Нет, отец, – говорил в ответ Баудолино, – ты, к счастию, не помирал. – Ох горюш-ки, – отвечал отец. – Ну, еще денек, завтра помру непременно, будь спокоен.
Ни под каким предлогом Гальяудо не соглашался ничего есть.
Баудолино вытирал ему лоб, отгонял садившихся мух, а потом, не зная, что принято говорить умирающим отцам, желая убедить его, что сын не такой уж шелопут, как тому всегда представлялось, рассказал ему о святой затее, на которую он собирался почти всю жизнь, и что он намерен дойти до царства Пресвитера Иоанна. – Знал бы ты, – говорил он, – до чего удивительные земли мне предстоит открыть. Там живет невиданная птица Феникс. Она живет себе и летает пятьсот лет. Как пройдут пятьсот лет, то священники приготавливают алтарь, посыпают его специями и серой, а потом туда садится птица, возгорается и превращается в пепел. На другой день в этом пепле зарождается черва, на второй день из той червы вылупливается птица, а на третий эта птица улетает себе по своим делам. По крупности она вроде орла, с венчиком как у павлина, шея золотая, клюв цвета индиго, крылья багряные, а весь хвост у нее в полоску: желтый, красный, зеленый. Эта Феникс умирает и возрождается вечно.
– Да на кой мне ляд твоя птица, – отозвался Гальяудо. – Лучше бы хоть раз возродилась моя Розина, бедная животина, это вы погубили ее, болезную, и еще полпуда зерна погубили с нею в придачу. Лучше б зарезали свою летучую Феликсу!
– Я, когда вернусь, привезу тебе манну. Она есть только на горах в стране Иова. Она белая, очень сладкая, выпадает она с росой на землю с неба, из росы выпаривается манна. Манна способна очищать кровь и изгонять меланхолию.
– Дырку в заднице она способна очищать, твоя манна. Жратва для придворных бар и бездельников. У вас бекасы с пончиками уже в обрат полезли.
– Давай я тебе дам хлеба?
– Нет у меня времени на еду. Мне завтра утром помереть надо.
Назавтра утром Баудолино рассказывал отцу, что хочет отыскать для императора Братину, то есть чашу, которая служила Иисусу.
– Это как? Что за чаша?
– Из золота, усыпана ляпис-лазурью.
– Подумай сам, какой вздор. Господь был сыном плотника и жизнь провел с голодранцами еще себя хуже. Всю жизнь проносил единое вретище, так говорят и попы в церкви, вретище нешвенное, то есть без швов, чтобы не разлезлось покуда Христу не исполнится тридцать три года. Так что представь, какие там могли быть у него усыпанные золотом лапы зозули. Кончай врать, поразмысли башкой. Он если и имел при себе плошку, то вроде вон той моей. Ему мог выточить отец плошку из капа, как выточил свою плошку я, и она мне дослужила до старости, и такая не расщелится даже под кувалдой. Вот что, кстати о плошке, дай-ка мне еще хлебнуть из нее Христовой крови. Глядишь, поможет помереть с толком.
Дьяволы ада, сказал себе Баудолино, ведь дед-то прав. Братина – это такая деревянная плошка. Нищая, простая, как Господь. Она, может, на виду у всех, а ее не видят, потому что всю жизнь ищут что-то там с позументом.
Но в те дни Баудолино не слишком много раздумывал о Братине. Он не хотел, чтоб отец умирал, но понимал, что такова его воля. Через несколько дней Гальяудо усох, как сморщенный каштан, и дышал через силу, и перестал принимать даже вино.
– Отец, – говорил с ним Баудолино. – Если тебе умирать, примирись с Господом, и тогда ты попадешь в рай, а он подобен палатам Пресвитера. Господь Бог сидит там на большом троне на вершине большой горы, а над спинкой этого трона два золотые яблока. В каждом яблоке огромный карбункул, карбункулы сияют всю ночь. Подлокотники того трона из смарагда. Семь ступенек, ведущих к трону, состоят из оникса, хрусталя, яшмы, аметиста, сардоникса, сердолика и хризолита. Кругом столбы из чистого золота, над троном ангелы поют сладкую музыку...
– ...и черти приходят за мной, чтобы погнать меня к себе пинками в задницу, поскольку в тех-то чистейших хоромах не место мужику-навознику. Лучше молчи уж...
Потом внезапно он распахнул глаза и попытался сесть, а Баудолино держал его за плечо. – О Господи, никак и впрямь помираю. Я вижу небесный рай... Какой он прекрасный...
– Что же ты видишь? – горько плача, спросил Баудолино.
– Да в точности как наш хлев, но хорошо почищен, и в хлеву Розина... И эта святая покойница, твоя матерь. Мерзкая баба, теперь уж ты мне ответишь, куда заставила навозные вилы!
Тут Гальяудо отрыгнул, плошка покатилась, а он застыл, выпучивши глаза в созерцании своего небесного хлева.
Баудолино ладонью опустил ему веки (что надо, он теперь мог видеть и с закрытыми глазами) и пошел в Александрию известить земляков о смерти Гальяудо. Те решили, что великому старцу полагаются торжественные похороны, так как он спас в свое время народ и весь город. Было решено, что его статую поместят на портале кафедрального собора.
Баудолино вернулся в лачугу родителей. Он решил взять себе что-нибудь на память и никогда уж больше не возвращаться во Фраскету. Поднял валявшуюся отцову плошку. Вымыл как следует, чтоб не воняла винным духом, потому что, он решил, если однажды будет сказано, что она и есть Братина, а от Тайной Вечери минуло уже немало лет, Братина не должна ничем пахнуть, разве что тончайшими ароматами, которые, полагая ее Истинным Сосудом, все верующие самопроизвольно станут обонять. Он завернул отцову чашку в плащ и вынес ее из лачуги.
23. БАУДОЛИНО В ТРЕТЬЕМ КРЕСТОВОМ ПОХОДЕ
Когда на Константинополь снизошла темнота, они двинулись. Общество собралось многочисленное, но в те дни немало таких людных групп, состоявших из обездомленных, бродило по улицам, как души чистилища, из конца в концы города, ища навес, под которым проночевать. Баудолино отбросил крещатые латы, поскольку если бы его остановили и спросили о боевой принадлежности, он не сумел бы назвать своего принципала. Перед отрядом шли Певере, Бойямондо, Грилло и Тарабурло, с независимым видом, будто случайные попутчики. Но они зорко оглядывались на каждом углу и под плащами сжимали рукояти загодя отточенных ножей.
Еще не успели дойти до Святой Софии, как вдруг светлоглазый и рыжеусый наглец кинулся в гущу шествия, ухватил за руку одну девушку, хотя она казалась гадкой и волдыристой, и потащил ее к себе. Баудолино тихо решил, что вот он момент начинать святую драку, и генуэзцы подошли уже к нему, но тут Никиту посетила лучшая идея. Завидев кучку начальственных всадников, следовавших той дорогой, он кинулся с воем на колени, моля о защите и справедливости, взывая к их рыцарской чести. Видимо, то были придворные дожа. Те наехали на варвара, лупя его наотмашь мечами в ножнах, и препроводили девицу снова в семейное лоно.