Обновлялась земля, разносил ветер над нею знакомые и привычные людям, но все-таки каждый раз по-новому волнующие их запахи: летом — разомлевших под солнцем трав, осенью — усталых полей и поспевших хлебов, зимой — чистого и холодного снега, а весной — молодого и свежего неба, в теплую глубину которого возвращались птицы, извечные его жители…
… Обойдя на другое утро после своего возвращения деревню, завернув вслед за Софьей в телятник, Михаил пообещал вечером прийти снова и сделал это. Когда он, улыбающийся и веселый, вошел в помещение, девушка готовила пойло для телят. Увидев его, она быстро разогнулась, отступила к окошку, будто намереваясь выскочить через него, брови ее, черные и длинные, как птичьи крылья, зашевелились, туго распрямились.
Потом между ними произошел такой разговор:
— Ну и… что? — спросила она.
— Ничего. Утром я же обещал прийти к тебе, вот и пришел.
— Как пришел, так и уйдешь. Ну, поворачивайся!
Он, ростом чуть не под потолок, стоял и улыбался.
— Ну, уходи давай.
— А я вот вижу, Сонь, ты ждала — приду иль нет.
— Скажи-те! — вспыхнула она неподдельным гневом. — Так вот и глядела в окошко весь день — не идет ли, мол, светик-то ясный?
— Ты что ж… всегда такая злая?
— Всегда, — бросила она резко.
Тогда он снял шапку и присел на скамейку.
— Значит, я буду тебя перевоспитывать.
Брови ее опять шевельнулись, но теперь не расправились в тугие стрелы, а, наоборот, обмякли как то обессиленно.
— Слушай, ты в своем уме? Вся деревня уж знает, что утром ты был тут. А ты снова…
— Да мне-то что за дело!
— Вам, мужикам, все просто. А нам…
— Так я ж на тебе жениться хочу, Соня.
— Ох ты! — Будто задохнувшись, она крутнула головой вправо, влево — то ли чтоб поймать глоток воздуха где-то, то ли чтоб убедиться, нет ли посторонних здесь. И, раскинув, как прежде, во весь лоб брови, насмешливо произнесла:
— Слепой в баню торопится, а баня еще и не топится.
И тут выдержки у нее не хватило, она сорвала со стены коромысло и, не опасаясь уже, что ее голос может быть кем-то снаружи услышан, закричала:
— Уходи отсюда! Сейчас же… Жених нашелся!
Она подбежала к двери, ударом плеча распахнула ее.
— Ну!
Красивое лицо ее теперь схватилось неприятными пятнами. Михаил понял, что слова о женитьбе были глупыми, они оскорбили ее.
— Прости меня, Соня… — Он поднялся и, не надевая шапки, пошел к двери. А там опять мягко улыбнулся ей. — Только я упрямый. И на что решился — уж своего добьюсь.
— Да хоть лоб расшиби! Ты что ж, забыл, что меж нами стоит?! — прокричала она, сжигая его огромными глазами, в которых полыхала в ту минуту неукротимая ненависть. — За что ты… за что ты отца…
Он, уронив шапку, схватил Софью за плечи, сильно, не жалея, встряхнул дважды, не давая ей договорить. А затем выдохнул ей в лицо, тоже яростно и гневно:
— Ничего меж нами… не стоит! Это ты с чьих слов? Не твои это слова.
— Мои!
— Нет, не твои, — глухо бросил Михаил, поднял шапку, отряхнул. — Меж нашими отцами, а тем больше дедами… хоть мы их с тобой и в глаза-то не видели, лютая вражда стояла. А меж нами с тобой откуда ей взяться?
— Оттуда же! — упрямо сказала Софья.
— Ну, тогда и дура, — безжалостно бросил Михаил, шагнул за порог, с грохотом швырнул за собою двери.
Он угадал, не своими словами говорила с ним Софья, дочь Артемия Пилюгина. Когда она вчерашним днем утащила от Макеевых и повела домой согнутую в крючок бабку Федотью, та, чтоб не ковырнуться головой в землю, со злостью тыкала впереди себя костылем и до самого порога бормотала проклятья всему афанасьевскому роду. А в избе, еще не раздевшись, захрипела:
— А ты, чтоб тебе печенку вывернуло, с проздравлением к нему… убивецу. У-ух! — и замахнулась костылем.
— Да будет тебе, бабушка, — попросила Софья, взяла у нее костыль, поставила в угол, начала раздевать.
— Ты гляди у меня! И матка твоя безмозглая… Ну да Лидка сызмальства дура. Пашенька-то придет — он вас наизнанку вывернет. Чтоб за версту мне обегала род их весь проклятущий, а Мишку-убивца за четыре.
— Бабушка! Ведь к богу тебе скоро, а ты…
— У-у, греховодница! Ждете не дождетесь, знаю…
* * *
За версту, а тем более за четыре, Софья никого не обегала, но сходились они с Михаилом, не в пример Степану Тихомилову с Марией, долго и трудно.
Всю весну пятьдесят второго они почти и не виделись, так, здоровались только. И то вначале Софья на его приветствия не отвечала, скорее пробегала мимо, потом начала кивать головой и только где-то под конец мая впервые откликнулась голосом: «Здравствуй», наклонила низко голову и торопливо скрылась.
А издряхлевшая вконец Федотья, неделями сидевшая обычно без движения на печи, как старая, умирающая сова в темном дупле, чутко сторожила поведение внучки и безошибочно уловила в тот день новое ее состояние. И когда вечером Софья явилась прибраться да сварить чего-нибудь для Федотьи, та завозилась, словно заскрипела на печи высохшими костями, злобно простонала:
— Помоги слезти-то, язви тебя…
— Что это ты сердитая? — спросила Софья, помогая ей спуститься.
— А то… Чую, кровь в тебе гнилая запенилась. Остудися, Сонька!
— Да о чем ты говоришь-то?
— О чем, о чем… Гляди у меня!
Как сошел снег и началась посевная страда, Михаил стал работать на пахоте прицепщиком, а вскоре колхоз получил еще один грузовик, и он сел за руль.
По окончании полевых работ он и Степан Тихомилов купили в районе по полсотни бревен, кирпичей на фундамент, тесу, плах, шиферу, принялись все это перевозить в Романовку.
Однажды ранним июньским вечером, закончив разгрузку купленных там же готовых дверных блоков, оконных рам, Тихомилов и Михаил сидели, покуривая, на бревнах, прикидывали, кому с какого боку удобнее пристроить веранды. Мимо с термосом в руке проходила Софья.
— Сонь! — сорвался с места Михаил, подскочил | к ней. — Здравствуй.
— Строители… Здравствуйте, — холодновато проговорила она, собираясь идти дальше.
— Да погоди ты хоть маленько.
— Да зачем мне… — Она все же остановилась, только бросила невольно взгляд в сторону Федотьиного дома. — Мне бабушку надо чаем на ночь…
— Подожди чуток. С голоду не помрет.
Он взял ее за руку у локтя и потянул к кучам стройматериалов. Она, хоть и сопротивлялась, пошла.
— Ты вроде не одобряешь нас с Михаилом? — спросил Тихомилов, когда они подошли.
— Да мне-то что? Стройтесь на здоровье.
— Как это так — что?! — воскликнул Михаил. — Нам же с тобой в новом доме жить.
Он все еще держал ее за руку, при этих словах она будто вспомнила об этом, резко освободилась. Но с места не тронулась, лишь едко проговорила:
— Ага… Только вот сватам бы родиться да в бороды обрядиться.
— Это что-то уж долго ждать, — улыбнулся Тихомилов и поднялся. — Ладно, Михаил, до завтра…
Он ушел, а Михаил и Софья стояли молча, будто не зная, как продолжать разговор.
— Сонь…
И в это время с крылечка Федотьиного дома хрипло донеслось:
— Со-офья! Паскудница-а!
Старуха стояла там в черном проеме дверей, одной рукой держалась за косяк, а другой трясла костылем.
— Оставь ты меня в покое! — измученно простонала девушка в лицо Михаилу, повернулась и пошла. Отойдя на несколько шагов, обернулась, прокричала, задыхаясь: — Никогда не будет, никогда… ничего этого!
И теперь уж не пошла, а побежала к старухе.
А в доме Софья остервенело накинулась на Федотью:
— Чего орешь? Позоришь на всю деревню… Твое-то какое тут дело?!
— Как эт… как эт?! — едва проглотила застрявшую в горле ярость старуха. — А кто эт… с ружья-то батьку твово? Забыла?!
— Не забыла! — прокричала Софья. — А за что? Ну, скажи! Я ведь не маленькая, все знаю. Что же это за человек такой был? То и горе моё, что отец… Да какой он отец?!
— Чирей те в глотку… В глотку чтоб! — завизжала Федотья, как облитая кипятком. — Пашенька вот придет…
— Да провались ты со своим Пашенькой! — совсем вышла из себя Софья. — Что ты пугаешь им… этим… Как его и назвать-то только?! Похуже всякого палача он! Детишек малых спалил, не пожалел! А чем они виноватые были? Он, Михаил-то, правильно — деды да отцы враждовали, а мы при чем?
— Ополоумела! Умом сошла… — простонала старуха. — Ты рассуди-ка!
— А тем более дети неразумные те?! Ну, ответь мне, скажи! — наступала на нее Софья.
— Озверела, озверела…
— Мало тюрьмы-то твоему Пашеньке. Его тоже бы из ружья…
— Рехнулась ты-ы! Уймися, замолчи…
— Не замолчу! Мишка этот и не нужен мне… может. А не замолчу.
Израсходовав все силы, старуха, припав на костыль, стояла посреди комнаты, беззвучно уже открывала и закрывала беззубый рот, дышала часто и сипло, будто выталкивала воздух сквозь прохудившуюся грудь.
— И не лезь мне больше в душу со своими… Чего хочу, то и буду делать, — сказала Софья, повернулась к висевшему на стене шкафчику, достала оттуда чашку с блюдцем, хлеб, масло, варенье. — Садись ужинать.