В этот раз иллюзорные обои, созданные доктором в собственном кабинете, показывали нечто новое и очень интересное: виды далекого космоса. Благо, зрелище было статичным, иначе даже моя, крепко сидящая на шее голова, имела все шансы закружиться.
В этот раз мне было предложено расположиться в кресле, доктор Тычканова же заняла диван. Столик остался на прежнем месте, и картонная папка на нем лежала все та же – только, кажется, немного прибавила в толщине с того момента, как я видел ее в последний раз.
- Локи, а ведь у меня к Вам имеется претензия, и неприятная, - сходу огорошила меня Куяным. Я не знал за собой ничего такого, что могло бы стать причиной порицания, и потому весь даже вскинулся.
- Погодите, - выставила перед собой ладони доктор. - Я, наверное, неправильно выразилась. Речь о том, что Вы мне кое-что обещали, и не сделали, а ведь это кое-что нужно, скорее, не мне, а Вам!
Мне стало стыдно: я вспомнил.
Доктор Тычканова, не в пример своим коллегам, практикующим по ту сторону Рассвета, специалистом оказалась неравнодушным и въедливым. Впрочем, примерно таковы были все немногочисленные врачи, с которыми моя странная судьба свела меня в Союзе: то ли мне особенно повезло, то ли такое отношение врачей к пациентам действительно было местной нормой.
Так вот, еще во время первой консультации, орчанка взяла с меня обещание: сразу после возвращения из Мурманска посетить ее кабинет. Мы планировали обсудить странную историю с гипнозом, а также продолжить беседу относительно метафизического отрывания хвоста оседлавшему меня древнему духу.
Я, разумеется, не пришел, и это было страшно неудобно.
Во вторую нашу рабочую встречу, перед самой моей покладкой в сонную камеру, доктор напомнила мне о невыполненном обещании, и, в этот раз, потребовала чуть ли не клятву явиться на осмотр и консультацию в ближайшее свободное время. Чуть ли не клятву я легко дал, и так же легко о ней забыл, что было неудобно уже окончательно.
Теперь же доктор поймала меня сама, чуть ли не за ухо привела в свой кабинет, напомнила об обещании, и я – в очередной раз – страшно порадовался тому, что псоглавцы не умеют заметно краснеть лицом и ушами.
- Итак, Локи, что выяснилось с гипнозом, которого не было? - настроила меня на рабочий лад мой добрый доктор.
- Ну, сначала выяснилось, что гипноз все-таки был, - я, как бы в легком недоумении, развел верхними конечностями. - Более того, я, оказывается, о гипнозе этом был предупрежден, и даже дал свое информированное – официальное и письменное – согласие! Душетерапевт, товарищ Валуев, удивился примерно так же, как Вы сейчас. - Я вовремя подметил изменившееся выражение лица моей собеседницы, и ловко вставил интригующее обстоятельство.
Доктор Тычканова зримо задумалась. Думала она долго, вид при этом делала озадаченный: видимо, логические построения были сложны, и не все из них стыковывались должным образом.
- Есть у меня одна теория, - сообщила Куяным три или четыре минуты размышлений спустя. - Даже, скорее, гипотеза. Но Вам, профессор, она не понравится, так что заранее прошу у Вас прощения.
- За что? - удивился я.
- Вот за это, - доктор внезапно, резко и как-то по-особенному, хлопнула в ладоши. Свет в моих очах померк, звук в моих ушах затих, и даже чувствительность тела куда-то делась: последнее, что я успел ощутить гаснущим сознанием, было понимание того, что меня, уже лежащего, волокут куда-то телекинезом.
Сегодня мне исполнилось четырнадцать лет.
Вернее, должно исполниться: мама всю жизнь уверяет и меня, и всех окружающих, взрослых и не очень, что родился я в десятую минуту восемнадцатого часа, то есть время было совершенно знаковым: семнадцать десять семнадцатого числа десятого месяца.
Об этом она напомнила и моему отцу, Амлету Улавссону, поднявшему меня с постели ни свет, ни заря: четырнадцатый день рождения предполагался совершенно особенным.
- Найе, - отец был сегодня как-то удивительно суров и почти сердит, - оставь эти мелочи. Твой сын становится мужчиной, значение имеет только день, а в котором часу он издал свой первый крик, не имеет никакого значения.
Отец знал, что и как говорить матери: имя ее, произнесенное на манер не жителей Ледяного Острова, а, наоборот, Острова Большого Зеленого, скорее, по-датски, нежели по-исландски, всегда воспринималось женой моего отца как небывалый комплимент. Здесь, дома, все звали ее на местный манер, заменив, всего лишь, один звук в самом конце, и, сколько бы мать не утверждала, что Найя – это совершенно другое имя, все взрослые только отмахивались, а мы, дети, ожидаемо копировали поведение старших.
Внезапно настроенная на мирный лад, мама даже не стала пенять отцу неправильным. Мол, он и сам не надел шапку, и сына не заставил, да и вырядились оба, как участники исторической постановки о завоевании юга Ирландии: шкуры, грубое полотно, металлические детали и скрепившая все части одежд толстая суровая нить.
Еще отец не просто обрядил нас обоих в традиционные одежды отца-и-сына, хранимые нашей семьей уже почти шесть сотен лет – в сундуке, заклятым Остановкой Времени, или, по-нынешнему, Большим Стазисом. Уже во дворе, озираясь опасливо и даже немного воровато, Амлет Улавссон одним движением открыл обычно запертый родовой ларь, и извлек из него два небольших мешка и один длинный предмет, завернутый в суровую рогожу. Мешки отец поручил мне, длинный и более интересный предмет понес сам. Нагрузившись таким образом, мы вышли со двора, немедленно свернули с асфальтированной дороги прямо в вересковую, усеянную огромными валунами, пустошь, и двинулись в сторону виднеющегося на горизонте безымянного вулкана.
Идти было не то, чтобы тяжело: скорее, неудобно. Ноги мои, привыкшие к хорошей современной обуви, вскоре были сбиты об нечасто, но попадающиеся камни: теплая почва не давала земле покрыться снегом даже в середине октября, трава росла почти круглый год, и микролитов просто не было в ней видно. Опорки же, выданные сегодня отцом вместо ботинок, от сложностей рельефа защищали весьма условно.
Шли не долго и не коротко, а все же остановились. Я машинально обернулся и был несколько удивлен: равнина в этой своей части была плоской, как стол, отошли мы не то, чтобы очень далеко, однако хутора нашего я уже не видел. Даже самая высокая точка его, мачта длинноволновой эфирной связи, совершенно скрылась из глаз.
Отец прокашлялся: то ли проснулся привычный уже бронхит, то ли он просто хотел привлечь к себе мое сыновнее внимание.
Сын повернулся к отцу и поразился повторно: вместо старой травы, разбавляемой, кое-где, чахлым вереском, совокупно расстилающихся до дальнего горизонта, передо мной темнело удивительно спокойное для октября море.
Отец поманил меня за собой и двинулся к воде. На берегу, на узком галечном пляже, я уже без всякого удивления обнаружил большую лодку: корпус выдолблен из единого бревна, борта надставлены грубыми шероховатыми досками. Весло, больше похожее на узкую лопату, в лодке лежало только одно.
- Что встал? - спросил меня отец. - Мешки!
Я полез сначала в один мешок, потом во второй.
Содержимое первого из них привело меня в недоумение, второго – заставило задохнуться от восторга. В нем, втором мешке, оказался настоящий стальной шлем, посаженный на крупные клепки, с пристегнутой кольчужной бармицей, нарочитыми отверстиями для ушей и блестящей, будто только что отполированной, мордной маской. Два отверстия, расположенные напротив глаз, были избыточно широки, но я откуда-то уже знал, что бродсворд потому так и называется, что очень широк, что прямой укол им наносится так, чтобы лезвие шло параллельно земле, и, значит, маски таким мечом нипочем не пробить. Еще в голову откуда-то лезло странное «а вот когда в обиход войдет романский клинок...», но так говорили, наверное, обабившиеся франки, и до их мнения мне дела не оказалось.
В первом по порядку, но не по значению, мешке, оказался непонятного вида кожаный... Наверное, пузырь, напоминающий очень грубо выделанный и сейчас сдутый, мяч для игры в гарпаскл, только очень большой.