Очередная ваша победа – Марк Осипович, и когда вы вчера, после телефонного звонка, скромничая и шутливо изображая недоумение, объявили, что сейчас он приезжает с билетами для нас троих, я, конечно, нисколько не удивился. Он приехал, тщательно разодетый, в церемонно-черном, обшитом тесьмой, костюме и в серых полосатых штанах, гладко причесанный, выбритый, напудренный, пахнущий одеколоном и табаком (как и полагается мужественному «герою романа»), и по-светски развязно заговорил – вероятно, заранее подготовившись и выработав стиль разговора – о новых пьесах, об актерах, об их игре. Он, по-видимому, решил, что легкая комедия на Бульварах, рассказы о всем известных обольстительных «шикарных» актрисах и о суммах, ими получаемых от владельцев скаковых конюшен, должны установить тон буржуазно-богатой парижской светскости, начинающегося веселого заигрывания, наиболее в этом случае подходящий, но всё у него получается как-то неловко и неуверенно: я подумал, что голос у него дрожит и что Шура в подобном же случае не взял бы третьего – для меня – билета. Вы не успели для театра переодеться и попросили нас к вам повернуться спиной: обычно с чужими аккуратно-строгая, являющаяся перед поклонниками лишь во «всеоружии туалетной законченности», вы несомненно решили Марк-Осиповича поддеть и поддразнить, и это вам с легкостью удалось – пока сзади нас шуршали снимаемое и надеваемое платья, дважды стукнули далеко отброшенные туфли, раздавались интимно-соблазнительные, как бы к себе обращенные вопросы («Холодно ли сегодня – пойти голой или нет», «Только бы они не обернулись – сейчас самая опасная минута»), во всё это время Марк Осипович сидел подавленный, обеспокоенный, не мог себя заставить хладнокровно-просто мне отвечать и, кажется, по-мальчишески жадно хотел на вас посмотреть. Нам с вами было обоим по-некрасивому задорно-смешно, и когда вы, наконец, в зелено-голубом коротеньком вечернем платье, с ослепительными плечами и руками, к нам чуть-чуть торжествующе подошли («Ну, как вы находите, я в порядке»), мы с вами сообщнически – против Марк-Осиповича – неблагородно, нехорошо переглянулись. Он был смущенно и грустно бледен, невыразимо жалок, и тяжело дышал.
В театре вы сели между нами и – как только поднялся занавес и стало темно – отыскали мою руку, шаловливо и неожиданно-горячо ее сжав, и у меня, разумеется, не хватило решимости высвободиться, хотя Марк Осипович мог заметить длительное наше пожатие и хотя я, не переставая, его жалел. Вы-то знаете мою до невменяемости доходящую уязвимость, если я сам оказываюсь в унизительном для своего мужского достоинства положении, и знаете, что для меня способность щадить несчастливого соперника – обязательное свойство нашей человечности, возвышение над животной нашей толстокожестью, но с вами (и только с вами – и в этом отчасти ваша вина) я бываю слаб и себя веду, как себя не должен вести: мне слишком нужно, чересчур сладостно всякое подтверждение вашего со мной постоянства.
Шла одна из тех пьес, которые без конца публику смешат и после которых невольно пустеешь, оттого что всё несмешное вытеснено и становится неуместным, а всякая попытка рассмешить бледна рядом с усилиями автора и актеров, как невозможно ни о чем говорить после «присяжного остряка» или «души общества». Схожую, хотя и более резкую опустошенность оставляет пьеса литературная, «идеологическая», бесконечно разжевывающая немногие свои идеи, так что нового о них ничего уже не сказать, и только откровенная мелодрама, особенно кинематографическая, неопределенно-чувствительная, наполнив нас смутной и легкой грустью, дает простор нашему воображению, вносящему нас самих в увиденные нами события, причем мы их меняем как угодно, и это делается толчком для доступной нам доли какого-то творчества. В антрактах мы ходили скучающие и вялые, и вы для оживления указывали на хорошеньких женщин, на платья, на изящные стройные ножки – из-за моего много раз обсуждавшегося именно к ним пристрастия. Я вслух заметил, что довоенные черные чулки как-то больше выделяли белизну кожи и что в те времена голые женские ноги, освобожденные от длинной юбки и от черных, их скрывающих чулок, представлялись нам чудом и могли быть «фетишем», теперь же, при телесном чулке, при короткой юбке, они словно бы постоянно обнажены и оттого менее соблазнительны, как менее соблазнительна теперешняя женщина, слишком уже наглядно обнаруживающая свои тайны. Я это высказал без всякого дурного намерения и, однако, вас нечаянно, на одно мгновенье, задел – у вас, как всегда в подобных обстоятельствах, оскорбленно и чуть озлобленно заблистали глаза, но тут же вы (опять-таки, по-всегдашнему) нашли, чем себя успокоить, и ответили мне с естественным, ненаигранным добродушием:
– Просто вы были тогда пылким и глупым мальчиком.
Убедившись, что Марк Осипович на нас не смотрит, я коснулся вашей руки выше кисти, как бы желая показать, будто мое замечание не о вас и будто для вас прежний мой пыл сохранился, и вы понятливоблагодарно мне улыбнулись, причем в этой улыбке промелькнуло нескрываемое самодовольное торжество. У Марк-Осиповича по отношению к вам есть особое свойство людей влюбленных и досаднонелюбимых – вызывать наплыв чувственности и доброты к кому-то более нужному и близкому, и оттого для меня он не только безопасен, но и порою необычайно благоприятен, и я вспоминаю собственную такую же злосчастную роль – когда-то с вами и Бобкой и еще раньше, задолго до вас, с другими женщинами, забывчивыми и безжалостными.
После театра Марк Осипович нас пригласил в какой-то монмартрский кабак, но вы предпочли ближайшее кафе на Бульварах, и это его озадачило, как и ваш отказ от шампанского (в самом деле неуместного в маленьком скромном кафе), как и ваша обидная рассеянность, когда он умиленно пил бенедиктин «за ваши успехи». Вы явно не следили за его словами и лишь вежливо поддакивали, отсутствуя и думая о своем. Между тем, он изощрялся, как мог, стараясь не выказать взволнованной своей робости, стесненного, мне знакомого страха, и с надеждой произнес (не знаю, по какому поводу, но, кажется, невероятно некстати) выигрышную фразу о чувстве чести на Западе, «унаследованном от феодально-рыцарских верхов» и неизвестном в России, где «сами верхи раболепствовали перед царями». Вы, разумеется, прослушали сомнительное это утверждение и, как бы очнувшись, как бы желая оправдаться, уступчиво-мягко сказали, – «Очень правильно, и ничего не возразишь», – и продолжили самым неожиданным образом:
– Марк Осипович, вам хочется кутить, ну и не стесняйтесь. А я, к большому сожалению, не поеду, я совершенно без сил. Володя, проводите меня домой.
Чтобы он не успел опомниться, вы встали и подали ему руку и, стоя, дожидались, пока я платил по счету, чего Марк Осипович от растерянности не заметил, к искреннему моему удовольствию – я всегда «с гордостью нищего» радуюсь, если за вас плачу, и забываю о привычно-необходимой своей расчетливости. Меня чуть неприятно удивила беззастенчивая (когда-нибудь и со мной возможная) ваша ловкость, но додумать этой мысли мне попросту не пришлось: в такси вы сразу ко мне склонились, беспомощно-женственная, слабая, ищущая опоры, и наш поцелуй, непрерывно-долгий, длившийся почти все десять минут нашей поездки, был сперва – от избытка остроты – усталым, неощутимым, полуобморочным и затем незаметно сделался горьким, страстным и беспощадно-любовным. В один из редких мимолетных перерывов вы – откровенно-покорная союзница – жалобно и шутливо простонали: «Скорей бы уже быть дома». Я торжествующе и благодарно вбирал беспримерную вашу подчиненность, и внезапно где-то, словно бы в стороне, промелькнуло трезвящее односекундное сомнение – почему возвещенный приезд Сергея Н. вдруг уничтожил у вас явно возникавшую со мною успокоенность, точно вы боитесь меня потерять, точно я должен вас от Сергея Н. освободить, и я подумал о вечной неравномерности отношений, о всей своей неправоте, о своей небрежности с вами в противоположность его бескорыстно-заботливой предусмотрительности, о том, что вы, как всякая женщина, меня выбрали за эту беспечную, кажущуюся равнодушием мою силу. Но осязательно-нежная ваша горячность тотчас же вытеснила досадную мысль и привела к обычному с вами, никогда не стареющему, хотя и давнему ощущению – что опять всё позволено, что вы не сопротивляетесь, что смена сознательных, неистово-отрадных наслаждений еще предстоит. Дома вы нетерпеливо, с каким-то пьяным вызовом, крикнули, – «Ну, давайте посмотрим, кто быстрее разденется», – и напряженно-крепкая, как боец перед битвой, стремительно кинулись на постель. Я – что у меня с вами редко – не стеснялся быть грубым, словно вы являлись добычей, впервые заманенной в ловушку, а не другом, заслуженно-признательно мною любимым, спасаемым от малейшей горечи и боли, и эта отчужденность от дружбы – следствие особенной безоблачной в вас уверенности – невольно увеличила мой порыв. Затем мы веселились, как беззаботные, только что вернувшиеся из школы дети, смеялись над собой, над Марк-Осиповичем, над теми, кто о нас ничего не знают и нас такими не застанут и не увидят, и вы, улыбаясь, но с неожиданным укором, мне вдумчиво-серьезно и тихо сказали: