критериям для перевода в больницу, но, если его состояние ухудшится, следует предложить ему антипсихотическое медикаментозное лечение и регулярные осмотры тюремной службы психиатрической помощи.
Без малого через год солиситор попросил меня обследовать Фламура повторно. Беднягу было не узнать. Он был истощен, измучен, бледнее и неопрятнее прежнего. Голова у него была выбрита. По-видимому, в тюрьме им в целом пренебрегали, и в итоге психоз усугубился. Он едва мог следить за моими словами из-за явной закупорки мыслей (это редкий симптом, когда речь у человека внезапно прерывается, и он умолкает, причем молчание может длиться около минуты, после чего он заговаривает на другую тему). Во втором судебном отчете я использовал слова «скелетообразный» и «призрачный» – раньше в моем психиатрическом лексиконе таких выражений не водилось. Когда я поделился своей озабоченностью с тюремной службой психиатрической помощи, оказалось, что там, похоже, уверены, что он симулянт. Он находился под их юрисдикцией. Я мало что мог сделать, кроме как поставить в известность и суд, и службу. И был вынужден смириться, что обследовал Фламура всего дважды – два стоп-кадра, – а у них была возможность наблюдать его в длиннике, поэтому их наблюдения перевешивают мои. В голове звенели слова какого-то великого философа: брось это дело.
Было в нашей работе и другое непреодолимое препятствие: даже если заключенные попадали в сферу внимания служб психиатрической помощи в тюрьмах вроде нашей, мы располагали лишь ограниченным арсеналом лечебных средств. По закону об охране психического здоровья медикаменты нельзя принудительно вводить в виде инъекций, в отличие от больниц. Поэтому, если пациенты, не осознававшие своего положения, отказывались от таблеток, все, что мы могли, – это направить их в специализированные психиатрические клиники. В сущности, мы часто зависели от милости наших коллег в больницах. Тюремная больница функционировала как место временного содержания множества женщин с острым психозом, которые стояли в длинной очереди на госпитализацию. Перефразируя Библию, легче было верблюду пройти через игольное ушко, нежели больнице принять этих больных в соответствии с различными уголовными статьями закона об охране психического здоровья. Этот процесс, пожалуй, раздражает в моей работе сильнее всего. Лотерея по почтовому индексу. В зеленых графствах очередь, как правило, гораздо короче – неделя-другая. Но в крупных городах, особенно в Лондоне, она гораздо длиннее, а службы, куда я обращаюсь, не желают идти навстречу. Для начала они постоянно в один голос отвечают, что пациенты принадлежат к другой юрисдикции (это тема в службах психиатрической помощи звучит с унылым постоянством и заставляет вспомнить, как я намучился, когда надо было выписывать Джордана). «Это не наша проблема», – читал я между строк ответных писем. Я быстро усвоил, что даже если совершенно ясно, что пациент относится к тому или иному микрорайону, бывает невероятно сложно раздобыть контактную информацию, чтобы было куда подать заявление. На всевозможных веб-сайтах Национальной службы здравоохранения полным-полно фотографий больных и медсестер – кто улыбается, кто задумчиво смотрит вдаль, – но актуальных адресов и телефонов там почти никогда не бывает. В нескольких случаях мне приходилось посылать требуемую информацию по факсу. Один раз я послал заявление по электронной почте и приложил примерно двести страниц истории болезни заключенного – лишь затем, чтобы меня попросили все распечатать и отправить по факсу. А дальше что? Подавать документы голубиной почтой?
Вынужден добавить, что другим препятствием при оказании психиатрической помощи заключенным, которые в ней отчаянно нуждаются, становится отношение некоторых сотрудников тюрьмы (не всех). Охранники, очевидно, саботируют или даже активно препятствуют вмешательству служб психиатрической помощи, если речь идет о преступниках, совершивших особенно отвратительные злодеяния. Помню, как организовал обследование подозреваемого в педофилии в одной тюрьме на юге Лондона – лишь затем, чтобы в зале для посещений узнать, что он отказался выходить из камеры, чтобы встретиться со мной. Потом его солиситор сказал мне, что это попросту неправда: заключенному не сообщили, что я приехал. Я переназначил визит на две недели вперед – то же самое. В конце концов судья был вынужден отложить слушания и побеседовать с начальником тюрьмы, чтобы таких сбоев больше не было. Мало того что они причинили мне множество неудобств – я зря потратил силы на дорогу в лондонских пробках, деньги на платную парковку, время на досмотры при входе в тюрьму: проволочка еще и помешала правосудию, поскольку вынудила назначать другое время для слушаний, что, безусловно, оказало эффект домино на другие дела. А горький парадокс состоял в том, что в итоге я вынес заключение, которого, вероятно, и ждали от меня тюремщики – что у заключенного нет существенных психических расстройств и поэтому он не нуждается в госпитализации. Хотя, очевидно, мои выводы были объективны и основаны на данных клинического обследования предполагаемого педофила, а не на природе его преступлений.
Беспристрастность – важнейшее свойство хорошего судебного психиатра. Здесь моим коллегам приходится особенно трудно. Когда речь идет о выявлении и лечении психической болезни, мы обязаны подходить к хищнику-педофилу с тем же профессионализмом и честностью, что и к жертве домашнего насилия. Мне удалось провести четкую демаркационную линию между потребностями психического здоровья заключенного и чудовищной природой преступлений, которые ему вменяли. Для этого мне нужно было поверить, что система уголовного правосудия осудит и накажет этого человека по справедливости. Если так, я как врач не должен усугублять страдания преступника, лишив его психиатрической помощи или минимизировав доступ к ней или написав излишне критический судебный отчет. Иногда я наблюдал, как мои коллеги поступают таким или противоположным образом – вот, например, тот маститый и опытный судебный психиатр-консультант, который, по моему убеждению, допустил, чтобы театральные слезы Дарины помешали его способности выносить беспристрастные суждения. Я слушал, как персонал тюрьмы нарочно распускал слухи о сути преступлений тех или иных заключенных (обычно о сексуальном насилии, иногда над детьми) и даже об их профессии (скажем, бывший полицейский), чтобы позволить другим заключенным подвергнуть этого человека дополнительному суду.
Помимо моей частичной занятости в нашей тюрьме меня регулярно приглашали провести независимые обследования в других. Тогда я всегда сравнивал обстановку в других учреждениях с нашими относительно высокими стандартами – предвзято и даже с некоторым самодовольством. Живо вспоминается, как я ездил в одну тюрьму в Ноттингемшир. Это тоже было гражданское дело, не уголовное. Заключенный, которого я должен был обследовать, на момент нашей беседы уже отбыл 15 лет из своего 25-летнего срока (за убийство человека во время столкновения двух враждующих группировок футбольных фанатов). Он подал в суд на администрацию тюрьмы за то, что она не обеспечивала его безопасность, и я обследовал его с целью выявить, не была ли в его случае допущена врачебная халатность – то есть оценить стандарты оказываемого