— Это сказка? — прошептала Юлька.
— Это правда, — твёрдо ответил я.
— Борька, поди сюда, — позвал меня Сашка.
Я подполз к нему.
— Тихо, — сказал Сашка.
Он лежал в луже крови, уже не впитывавшейся в землю. Я издал тихий звук, дёрнулся, но Сашка схватил меня за руку:
— Это не остановить, — сказал он негромко. — Борька, знаешь… я тебя не вижу. И мне не больно, ты не думай… Всё это время было больно, а теперь нет уже… — он помолчал, тихо дыша. Я ждал, не зная, что сказать и переживая омерзительное чувство беспомощности. Он всё это время истекал кровью — и стрелял. И разговаривал с нами — спокойно… — Борька, — снова окликнул он меня, — я знаю, ты правду сказал… Может, ты спасёшься. Вдруг… Так ты не забывай. Помни правду о нас, о том, какими мы были. Пока ты помнишь — мы живы… — он снова помолчал и попросил: — Руку дай. Мне немножко страшно, — я дал ему руку, и он сжал её холодными пальцами. — А Юльку… я так и не поцеловал, — сказал он. — Так хотел… и не поцеловал. А ты поцеловал… Жаль, что бога нет. Я бы хотел… чтобы мамка и батя… и сестрёнки… опять их увидеть… так плохо без них… ведь мы же… ещё… де… ти…
И он затих. А рука расслабилась.
Мне бы заплакать. Но слёз у меня не было.
Я взял его ППШ, подсумки и немецкую «колотуху». А пистолет был уже лишним — некуда сунуть.
— Женька, — сказал я Стихановичу, — смотри за этой стороной. Борька умер. Держи его «шпагина».
Юлька коротко вскрикнула.
— Не смей плакать, — зло сказал я. — И ещё… он просил тебе сказать, что он тебя любил. Слышишь? Он тебя любил по-настоящему! Сильнее, чем я! Чище! Вернее! Слышишь?!
— Да, — тихо ответила она. — Я не плачу. Я слышу. Любил.
— Форвертс! Форвертс! — закричали совсем рядом. Я метнул на крик гранату и, стиснув зубы, снова открыл огонь.
Женьке пришлось на этот раз труднее всех — он перекатывался из стороны в сторону и стрелял сразу из двух стволов, временами вставая на колени. Как раз в один из таких моментов за спиной у него разорвалась брошенная граната…
…Меня оглушило — не очень сильно, но какое-то время я не понимал, что происходит и ничего не слышал. Несколько тёмных фигур возникли сбоку — они просто появились, и я подумал: «Чёрные всадники…» — и зашарил по земле, но не мог найти оружие. Женька всё ещё стоял на коленях, шатаясь, потом поднял одной рукой ППШ Сашки и в упор срезал этих чёрных. А сам подломился и неудобно свалился — на бок и на спину, так и не разогнув ноги. Я пришёл в себя, метнул гранату, перекатился к Женьке и приподнял его.
Он был убит наповал — осколки попали в затылок и позвоночник. Не знаю, почему он ещё стрелял.
И не знаю, как мы отбились и на этот раз. Знаю только, что я вдруг понял — в лесу светает.
Мы с Юлькой сидели спина к спине возле большого дерева, обложившись тем, что осталось. Виднее становилось с каждой минутой. Сашка сидел возле другого дерева, как я его посадил, лицо у него было спокойное и красивое, как у павшего витязя с картины Глазунова, совсем не мальчишеское, хулиганистое и скуластое… Женька лежал посреди нашей полянки, глядя на верхушки деревьев и слегка улыбаясь. Теперь я мог разглядеть, что вокруг валяются не меньше двадцати трупов — мы взяли хорошую цену. И уж точно — нашу пальбу услышали в отряде! Не могли не услышать, а значит — «Смерч» будет и дальше гулять по Руси, сметая беспощадно гарнизоны врага, эшелоны, склады, наводя ужас на предателей и подонков…И при мысли об этом я улыбнулся и подтолкнул локтем Юльку. Но лес кишел живыми врагами — они подбирались со всех сторон, как утренняя нечисть…
— Бориска, — сказала она, доставая из кармана свою коробочку и равнодушно вытряхивая её содержимое, — надо галстуки спрятать. Не хочу, чтобы с меня его сняли… потом.
— Давай, — сказал я, снимая с шеи свой.
Мы сняли галстуки с ребят, и я попросил прощенья у них за то, что беру эти вещи. Юлька бережно свернула галстуки, сложила в коробочку, и мы, спрятав её под корнями дерева, отдали салют. Она — пионерский. Я — наш, скаутский. За минуты до смерти становятся возможными невозможные вещи, совмещается несовместимое. И, удерживая салют, я вдруг подумал, что враги не смогут меня убить. Просто не смогут. Я навсегда останусь здесь, среди родных деревьев, в небе, в воздухе, в траве, в ветре… И, наверное, там, в моём путаном и подлом времени, они тоже в конечном счёте проиграют. Как бы тяжко нам не было, как бы они не пыжились и не выхвалялись силой и могуществом — кто против нас? Кто против Бога и Святой Руси? Кто против гордого лица Сашки и посмертной улыбки Женьки? ЭТИ, что ли? Смешно… А уж если эти нас не одолели, то ТЕМ — и вовсе… Они сгинут. Мы останемся. Мы выйдем из туманов и утренних росных лугов, из заснеженных лесов и синего неба, из воздушных вихрей над жаркими полевыми дорогами и из тёмных речных омутов — выйдем как раз тогда, когда враги наши решат, что нас нет больше… Все, кто пал за Россию — и обрёл бессмертие.
Наверное, Юлька думала о чём-то подобном. На свой пионерский лад… Потому что она вдруг… запела, звонко и отчаянно:
А ну-ка — песню нам пропой, весёлый ветер,Весёлый ветер, весёлый ветер!Моря и горы ты обшарил все на светеИ все на свете песенки слыхал!
Каратели взревели и пошли на штурм…
…Мы не то что отбились, а заставили их залечь по периметру поляны. Юлька кашляла — пуля попала ей в живот — и сжимала пистолет. Я передёрнул затвор ЭмПи — пусто — и тоже достал «парабеллум». Юлька сказала:
— А я тебя любила. Только тебя, Боря… Сразу влюбилась, даже до того, как по морде дала, что ты меня поцеловал… — и снова запела, заставляя себя не кашлять:
Кто привык за победу бороться,С нами вместе пускай запоёт:«Кто весел — тот смеётся!Кто хочет — тот добьётся!Кто ищет — тот всегда найдёт!»
Я начал стрелять — они лезли на поляну. Сменил обойму, снова стрелял. Юлька содрогнулась, и я увидел, обернувшись, что в неё попали ещё раз — в шею, кровь брызгала струёй. Я бросил «парабеллум» и, обняв её, зажал рану ладонью. В мою руку изнутри толкалась кровь — толкалась убегающая Юлькина жизнь. Она зевала, уютно лёжа у меня на руках, и глаза у неё были спокойные и сонные. Нагнувшись, я поцеловал Юльку в мокрые от крови губы и тихо сказал:
— Дай мне по морде…
А когда распрямился — то увидел немца.
Он был огромен, этот атлет с рубленым лицом, шедший к нам от края поляны — молодой стройный офицер, решивший подать пример подчинённым. Форсисто примятая фуражка поблёскивала тусклым серебром. Настороженно смотрел на нас ЭмПи у бедра. А за ним поднимались остальные…
Немец подошёл к нам и остановился. Посмотрел на нас. Посмотрел вокруг. И, покачав головой, негромко сказал:
— О майн готт, дас ист киндер. Фир киндер, унд аллес… майн готт…[59]
— Ну что, — спросил я его, — как вам бой? То ли ещё будет…
Раздался выстрел — и офицер рухнул наземь, даже не дёрнувшись. Я повернулся — и увидел, как трое эстонцев с тупо-злобными лицами колют штыками Сашку, сжимающего в руке пистолет.
Это он выстрелил. Ожил. Чтобы выстрелить во врага.
Они кололи его снова и снова, хотя теперь-то он был мёртв уже точно…
— Борь, — прошелестела Юлька, — вот, — и я увидел, что у неё в руке граната. — Не оставляй меня им. Давай… вместе.
— Конечно, — ласково сказал я, прижимая её к себе. Они шли к нам — полицаи, эстонские каратели — а на краю поляны стояли трое егерей и смотрели на нас с холодным уважением. Я увидел, как один из них отдал честь — и двое других повторили его жест. Но мне было уже всё равно. Я обнял Юльку покрепче — и выпустил предохранитель гранаты, которую держал между своим животом и её спиной…
ЧТО ЭТО?!
НЕ НАДО!!!
Я НЕ ХОЧУ!!!
НЕ НА-ДО-О-О-О!!!
…Поляна была пуста. Шёл мелкий нудный дождик, неподалёку лаяла собака и взрыкивал никак не желающий заводиться двигатель. Девчоночий голос весело крикнул:
— Макс! Принеси!.. Пап, а чего он не несёт?!
Я встал, но тут же ноги подломились — пришлось снова сесть. Я не понимал, что произошло и не фиксировал происходящего. В голове остались обрывки мыслей. Кусты раздвинулись, показалась острая любопытная морда колли. Нашли?! С собаками… Следом появилась девчонка, одетая невероятно чудно, но весёлая и беспечная; она уставилась на меня и округлила глаза и рот, попятилась…
— Где немцы? — спросил я. Она попятилась дальше и закричала:
— Па-па! Па-ап!!!
А я вдруг всё понял. Стиснул зубы, но тоскливый вой прорвался сам собой и, запрокинув лицо к верхушкам осенних деревьев, я перестал его сдерживать, слыша, как прорываются в нём горькие слова:
— За что?! За что?! За что-о?!