Яркое, разноцветное кружение одежд шамана, словно они делали это уже произвольно, по собственной воле, и глухой звук древнего бубна, передаваемого от шамана к шаману по наследству, с почерневшей от множества рук, прикасающихся к нему, и наверняка уже забывшему, сколько ему лет, – кожей, – навевали какую-то тяжелую, тревожную зыбкую дрёму.
Ола смотрела на буйство шамана широко раскрытыми, заворожёнными глазами. Ресницы у неё слегка подрагивали в такт ударам бубна. Пухлые сочные губы шевелились, что-то беззвучно шепча про себя. Иногда веки девушки тяжелели и опускались вниз, почти закрывая блестящие среди бездонной черноты глаз зрачки.
– А почему у вас шаман не алеут, а эскимос? – стараясь стряхнуть с себя и Олы сонное оцепенение, спросил я вполголоса, когда тот, присев, надолго замер с бубном над головой.
– Нету своих, – ответила она не сразу, не поворачивая головы. – А Нарумай – из рода шаманов. Давно тут живёт, – как-то механически выговаривала слова Ола. – В его стойбище – все от цинги умерли. Я ещё тогда не родилась. После этого он с Чукотки сюда, на острова, перебрался… Моржи изменили свои пути, и человек пришёл за ними… – нараспев закончила она, словно всё ещё находясь под гипнозом действа.
– А чего он просит у духов? – окончательно приходя в себя, продолжил я задавать вопросы.
– О хорошей охоте просит. О том, чтобы души убитых зверей не держали зла на охотников, не мстили им. Старается сделать так, чтобы звери не знали, кто их убил. Ещё говорит о том, что зло в мире часто торжествует, но никогда не побеждает окончательно, как темнота не может проглотить даже один луч света и всегда бежит от него. Ещё говорит о том, что истина – дочь времени. И о многом другом, чему в твоём языке нет нужных слов…
Шаман в очередной раз высоко подпрыгнул и, подогнув под себя ноги, словно завис на какое-то время в воздухе, преодолевая земное притяжение. Потом плавно, пружинисто приземлился. Тихо ударил в бубен и «замертво» упал, закатив под лоб глаза и содрогаясь, как эпилептик, всем телом. В уголках его сомкнутых в тонкую линию тёмных, почти чёрных губ появилась пузырящаяся светло-желтоватая пена.
– Духи услышали Нарумая, – тихо сказала Ола. – Год будет хорошим… Зверя будет много… Пошли к котлу…
Шаману, который уже сидел на шкуре сивуча у костра (неведомо как и когда переместившись сюда), первому подали большой сочный кусок мяса. Ловко орудуя ножом, он отрезал от него небольшие кусочки и, почти не жуя, сглатывал один за другим.
С нескрываемым удовольствием тёмное моржовое мясо стали есть и другие. Жир тонкими, почти прозрачными струйками стекал по подбородкам и рукам едоков, но они словно бы не замечали этого, с радостными возгласами извлекая из котла взамен съеденных новые куски.
Все были веселы, возбуждены, доброжелательны, улыбчивы…
Ола подала мне откуда-то принесённый ею острый нож, заточенный, как и у бурят, на одну сторону, – с ручкой из берёзового капа. Достала из ножен свой, взяла мой и пошла с ними к котлу, вылавливать мясо.
Когда она вернулась с парящими кусками мяса, нанизанного на остриё ножей, мы сели с ней рядом спина к спине прямо на песок, с краешку от этой немногочисленной «разноцветной стаи», и тоже, вначале обжигаясь, стали есть мясо, захватывая его зубами и «чиркая» ножом, отделяя небольшой кусочек от основного кусмана.
Ола, увидев, что я неправильно, по её мнению, – не снизу вверх, а сверху вниз, – отрезаю мясо, улыбнувшись, сказала:
– У русских нос большой. Чтобы его не отмахнуть, они режут мясо неправильно.
И, словно демонстрируя, как надо это делать, ловко, одним движением руки, отпласнула небольшой кусочек мяса, оставшийся у неё в зубах, сделав быстрое движением ножом снизу вверх.
К нам подошёл отец Олы.
– Вкусно? – улыбаясь, спросил он меня.
– Очень, – совсем чуть-чуть слукавил я.
– Нравится наш праздник? – продолжал радоваться алеут.
– Да! – на сей раз совершенно искренне ответил я. – Всё так естественно, просто…
– Мы ещё потом танец охотников исполнять будем…
Кто-то окликнул его, и он отошёл в сторону…
А мне вдруг припомнился другой, грустный праздник в удэгейском посёлке Гвасюги, который река Сукпай разделяла надвое.
На одном её берегу жил род Кимонко, на другом – Калюндзюга. Между собой они не ладили. Их давняя вражда, неизвестно как, когда, из-за чего начавшаяся, была менее, а точнее сказать, совсем не кровопролитной, если не считать редких непонятных исчезновений в тайге того или иного представителя рода, но зато не менее затяжной и напряжённой, чем у знатных итальянских семейств Вероны: Монтекки и Капулетти.
Калюндзюга гордились тем, что в их роду был настоящий писатель Тимофей Калюндзюга. Автор единственной книги «Вниз по Сукпаю», которая «в авторизированном переводе», то есть практически написанная заново «на основе заметок автора», вышла в шестидесятые годы двадцатого столетия в Ленинграде, огромным даже для необъятного Советского Союза тиражом.
В книге был отображён промысловый опыт удэгейского охотника, основанный на традиционных, национальных способах добычи зверя, и описывалось множество забавных и курьёзных случаев из жизни самого Тимофея, основу которой составляла охота.
Например, красную рыбу он добывал острогой, в местах нереста, никогда не пользуясь сетью, как и его предки. Тут же солил икру и рыбу, оставаясь на месте до холодов, когда подходило время добывать на зиму мясо.
Не сильно мудрствуя, особенно в многоснежье, Тимофей отыскивал кабанью тропу и к какой-нибудь здоровенной лесине, лежащей поперёк неё, через которую перебирались кабаны, скользя по ней брюхом и оставляя на колодине в снегу глубокий жёлоб, – укреплял прочное острое лезвие, присыпав его снегом…
Через день-другой он возвращался на место уже за добычей. Обычно идущий впереди секач или самка со своим подросшим к зиме выводком, преодолевая препятствие, натыкались на нож, но по инерции продолжали двигаться вперёд, вспарывая брюхо вбитым в колодину обоюдоострым ножом. Выводок, слыша крик боли и опасности, тем же путём устремлялся вперед: за матерью или вожаком, стараясь поскорее перемахнуть через колодину… И большинство из них постигала та же участь… Тимофею потом предстояло только разделать несколько окоченевших туш. У которых птицы, в лучшем случае, могли выклевать глаза, а мыши отгрызть «пятаки». Остальное небольшому зверью из-за толщины кабаньих шкур было недоступно.
Прибрав мясо и убрав с выкрашенной в красный цвет кабаньей кровью колодины своё «орудие лова», Тимофей уже до следующей зимы не тревожил лесных хрюшек.
На медведей, которых ему удалось добыть сорок штук, Калюндзюга чаще всего охотился тоже при помощи холодного оружия – пальмы и ножа, как это делали его далёкие и не очень далёкие предки, лишь изредка используя огнестрельное оружие.
Сей весьма своеобразный и рискованный способ охоты заключался в следующем. Прочное, хорошо высушенное древко пальмы упиралось в землю, когда, уже растревоженный в берлоге, медведь, выскочивший из неё наружу, устремлялся, встав на задние лапы, к охотнику, посмевшему нарушить его сладкий сон…
На другом конце древка, направленного примерно под углом в сорок пять градусов к вздыбившемуся зверю, сыромятным жгутом, высыхающим прямо на древке, укреплялось острое широкое лезвие, имеющее незаточенный четырёхгранный «хвостик» с «зубом», предназначенным для крепежа.
Охотник, стоя одним коленом на земле, двумя руками удерживает проходящее под мышкой древко, плавно направляя его в самое уязвимое место, в живот разъярённому зверю. Обычно медведь, традиционно вставший перед охотником на дыбы, не обращал внимания на выставленную в его сторону «соломинку», и сам натыкался на это смертоносное орудие. Иногда пронзающее его насквозь. Так умелый энтомолог нанизывает на булавку очередной экземпляр своей коллекции. Ловкость охотника при данном способе охоты заключалась в том, чтобы вовремя отскочить в сторону от падающей на него «оскаленной глыбы». А затем помочь зверю, вытаскивающему из себя пальму́, часто вместе с кишками, быстро умереть, вспоров ему брюхо острым, как бритва, ножом.
Конечно, можно было просто наблюдать со стороны агонию зверя, видя, как недоумённо ревя от боли и не понимая до конца, что происходит, тот, сидя на земле, двумя лапами раздирает свой живот, выворачивая наружу внутренности, желая любой ценой избавиться от нестерпимой боли. Однако самоубийство зверя Тимофей никогда не одобрял. И если к нему нельзя было подобраться с ножом, он подходил к медведю с карабином и, почти вставив ствол в его ухо, нажимал на спусковой крючок. Долго после этого покуривая трубочку и глядя на безмолвного могучего врага.
На сорок первом медведе отлаженный механизм охоты, основанный на безупречном знании повадок зверя, дал сбой. Медведь попался Тимофею небольшой и… нетипичный. Он не встал перед охотником на дыбы, чтобы нанести свой смертельный удар, снимая с соперника скальп, но и оголяя при этом живот (где самая тонкая шкура), как это делали до него все его собратья…