Очень мешала мне жить застенчивость, скорее даже более, чем просто застенчивость – комплекс собственной неполноценности. Я мог первым решить задачу, и когда меня вызывали к доске – путаться, не в состоянии сосредоточиться. Как-то после подобного эпизода я, садясь на место, прихватил с собой тряпку. Учительница «раскудахталась»:
– Куда девалась тряпка!? Только что была! Кто взял?
Я не сразу осознал, что сжимаю в руке эту пыльную взлохмаченную гадость. Думал, как-то все обойдется, не желая вызвать смех в классе. Сидел и молчал. Но учительница, не по-женски логичная, быстро вычислила меня и предъявила требование. Класс «ржал», когда я позорно возвращал «заныканное». Казалось бы, чепуха. Забыл – вернул! Для меня же это было непросто и стоило переживаний!
На физкультуре, в шеренге мальчиков, в пятом-шестом классах, я стоял третьим с конца. Это положение сильно удручало мое самолюбие, хотя я был сильнее многих стоящих впереди, так как дома выполнял обязанности по хозяйству деревенского уклада: рубил дрова, топил печь, носил воду из колонки, убирал в сарае за скотиной. Летом к моим обязанностям добавлялось ездить на велосипеде в поле за молочаем и встречать корову из стада. На вольном степном воздухе, в ожидании стада, мы с пацанами носились, как угорелые. Посоленная краюха хлеба, предназначенная для Ночки, при этом быстро убывала, так как я по-птичьи отщипывал от нее незаметно для самого себя. Для встречи с коровой, частенько, оставался лишь скромный кусочек, который стыдливо подавался ей на ладошке. Ночка, оскорбленная таким неуважением к себе, отвечала мне тем же, и я долго носился за ней с вицей по окраинам поселка, пока не пригонял домой.
Я рано начал чувствовать лживость окружающей социалистической действительности. И, хотя, в наше время уже не было этой трагической дури тридцатых годов, где неосторожное слово могло сделать из тебя злонамеренного агента империалистических разведок, однако естественное стремление каждого человека жить свободно, без оглядок и поступать так, как говорит совесть – все более входило в противоречие с «кодексом строителя коммунизма» Ложь, словно метастазы, расползалась по больному телу империи. Ложь исторгали репродукторы, она змеилась строками всяческих «Советских» и «Красных» газет, украшенная красными лентами и полотнищами, под шум и грохот духовых оркестров, она лилась с трибун и постаментов. Помпезный ее лик особенно был ярок в дни государственных праздников.
Мы уже десять минут стоим с одноклассницей Катькой у ниши с головой вождя. Мы в белых рубашках и пионерских галстуках и строго выполняем приказ учительницы: «Не переминаться с ноги на ногу и стоять, как вкопанные! Людей, которые будут заходить, приветствовать отданием чести!» Сегодня выборы. Гремят динамики, и мы преисполнены важностью осуществляемой миссии. В школьный буфет завезли дефицитные продукты, и народ целеустремленно ломится со входа сразу в буфет. Сырой мартовский холод тянет из постоянно хлопающих дверей, и мы с Катькой, не то от холода, не то от усердия, судорожно дергаемся, не поспевая отдавать честь. Полнокровная и раскрасневшаяся напарница отдает ее с большей охотой, нежели я, продрогший и посиневший на сквозняке, в пять минут сникший, как мимоза. Безмолвный идол, уставленный бумажными цветами, безучастно глядит мимо нас в светлое коммунистическое «далеко». Мне десять лет, и это первый пятнадцатиминутный срок «соучастия во лжи» – первая репетиция приятия «соцлагеря».
В актовом зале концерт, и я исполняю «Город над вольной Невой». Пою без аккомпанемента, и перед выходом на сцену со стороны видно, как пульсирует рубашка над сердцем. На грани срыва, я вывожу тенорком первый куплет, а вот после слов «здесь проходила, друзья, юность комсомольская моя» – как отшибло. В голове полный туман. Безжалостный хохоток школьников в зале. Сочувственные взоры взрослых. И, наконец, спасительные аплодисменты. Я убегаю со сцены. Быстрей домой! Ну вас всех!
Дома, за обеденным столом, я спрашиваю отца:
– Пап, а вы с мамой тоже ходили на выборы? Голосовали?
– Ходили.
– А голосовать, это как?
– Да, бумажки нужно бросить в урну.
– И все?
– Все, – неохотно и, как всегда, немногословно отвечает отец.
– А почему тогда называются «выборы»? Из кого выбирают-то?
– В этом-то вся и штука! – с грустью отвечает он, явно о чем-то умалчивая.
К Рождеству и Пасхе в доме всегда проводилась генеральная уборка. Отец с матерью белили потолки мочальными кистями. Краской подводились «рубчики». Все стиралось, мылось, скреблось и гладилось.
Накануне сочельника семья трудилась особенно активно. Как последний аккорд в симфонии чистоты и порядка – домывался дверной порог. На дворе установилась волшебная «Stille Nacht. Heilige Nacht». Снег шел огромными хлопьями. Снежная пустыня внимала величественной Божественной пустоте… И вдруг – сказочная лошадка с мужичком, покрытые снегом, как два кочующих холма. Остановились у дома. Залаявший пес заставил выскочить на крыльцо и обомлеть от восторга. На мгновенье пронеслась мысль о реальности Деда Мороза, когда мужичок с огромной заснеженной бородой приподнял с саней елку и вопросил:
– А Марта Иосифовна здесь проживает? Она сосенку заказывала.
Я бросился к деду, утопая в снегу в наскоро надетых «пантофлях».
В этот вечер все было волшебным! Всей семьей мы с наслаждением наряжали пахучую красавицу, доставленную маме ее «родителем» (так она называла родителей своих сорванцов). Вот стеклянный серый дирижабль, вот плоские картонные лошадки с плюмажем… Грецкие орехи, обернутые в фольгу. Конфета «Школьная» в серо-голубом фантике в клеточку и с глобусом. Все орехи и конфеты – в точно посчитанном количестве. И уже дано строгое мамино предупреждение мне, как самому неблагонадежному, от преждевременных посягательств.
Уже ночью, когда от трудов праведных все крепко спали, я тихо поднялся с кровати, в которой восторженно лежал с открытыми глазами, вспоминая пережитые чудеса, и, тихо ступая, вошел в зал, где стояла наряженная лесная гостья. Включив гирлянду, я присел на край дивана и, вдыхая ароматы чистоты и хвои, в высоком томлении и теплой благодарности кому-то, продолжал сидеть еще долго…
Обильный рождественский стол радовал не меньше, и почти все на нем были плоды трудов моих родителей. Начиная от домашней колбасы и буженины и заканчивая мочеными яблоками, всевозможными компотами из груш, слив, вишен, пирогами и «хворостом»
Как и обычно, в такие праздники мама предупреждала, чтобы никто из нас, детей, не болтал лишнего: что у нас в семье отмечается Рождество и, особенно, Пасха. Чтобы крашеные яйца употреблялись только дома, и цветная скорлупа от них нигде не разбрасывалась. Все же мама была советской учительницей и не могла идти против «партийной линии», запрещавшей всяческое «мракобесие». Уроки лжи мы получали регулярно, как ложку рыбьего жира.
Лет с тринадцати я начал заниматься спортом. Секция вольной борьбы. Мосты и захваты. Успехи и поражения. Физически я значительно окреп, а для борьбы с застенчивостью, по примеру великого оратора Демосфена, убегал в лес и там, в тишине, громко читал стихи, подавляя в себе тревогу быть кем-то случайно услышанным. Как-то, дабы побороть в себе боязнь темноты, ровно в полночь, я пошел в наш сад и, несмотря на волны страха, бегущие по всему телу, отстоял ровно столько, сколько потребовалось, чтобы угомонить в себе воображение и «ужасы» ночи.
В старших классах все, кто хорошо учился, пытались определиться с выбором будущей профессии. В институты, тем более из поселковой школы, тогда поступали немногие, выпускника три-четыре из класса, так как конкурс был очень высокий. Мое некоторое увлечение радиотехникой – повальное увлечение конца шестидесятых – иллюзорно повлияло на собственную самооценку и подтолкнуло к поступлению в один из самых престижных вузов на Урале – Челябинский политехнический институт.
В начале сентября я покидал свой родительский дом. Нагруженный рюкзаком и большим старомодным чемоданом, я вышел за ворота, попрощался с мамой и пошел на автобусную остановку. Мама со слезами долго смотрела мне вслед, пока я не скрылся за углом.
Трудно найти двух столь непохожих и противоположных по складу людей, какими были мои родители. Единственное, что было развито у обоих – это трудолюбие. «Сошлись» они довольно поздно, имея уже опыт супружеской жизни, и я был поздним ребенком.
Отец был из глухой казацкой станицы на границе с теперешним Казахстаном и всех людей с узким разрезом глаз, вполне искренне, как и было принято в Уральском казачестве, называл киргизами. Физически крепкий и стройный, приятной внешности и со спокойным, даже кротким взором голубых глаз, в молодости он пользовался большим уважением среди молодых парней, а, испив самогона, частенько бывал и драчлив, хотя не задирист и справедлив. Немногословный и твердый в обещаниях, он не терпел в людях лживости и пустой болтовни, а будучи сам трудолюбив и обстоятелен в делах – не уважал людей праздных и хвастливых. Имея легкий нрав, он частенько что-то напевал из своих казацких песен или из несложной тематики «Красной кавалерии», где в начале тридцатых служил «срочную». Стесненный и диковатый в обществе незнакомых людей, отец расцветал на природе или за крестьянскими трудами. Видно было, что его тяготила работа на заводе, бездушная и чуждая его натуре, хотя всегда он был «передовиком производства», принося домой грамоты, расцвеченные красными стягами и головами вождей, и «ценные подарки». «Выполняя и перевыполняя», ему и в голову не приходило поехать куда-нибудь в санаторий или на курорт – все это успешно проделывала за него многочисленная армия советских чиновников и «тружеников» партаппарата. В отпуске его ждали многочисленные работы по хозяйству, и он искренне не понимал, как это можно целый день ничего не делать. Он мог выпить с товарищами, и выпить крепко, как и заведено у рабочего люда после зарплаты или в праздник, однако это событие никогда не имело длительного продолжения. Природная ответственность не позволяла безудержно расслабляться и потворствовать слабостям.