Лет с тринадцати я начал заниматься спортом. Секция вольной борьбы. Мосты и захваты. Успехи и поражения. Физически я значительно окреп, а для борьбы с застенчивостью, по примеру великого оратора Демосфена, убегал в лес и там, в тишине, громко читал стихи, подавляя в себе тревогу быть кем-то случайно услышанным. Как-то, дабы побороть в себе боязнь темноты, ровно в полночь, я пошел в наш сад и, несмотря на волны страха, бегущие по всему телу, отстоял ровно столько, сколько потребовалось, чтобы угомонить в себе воображение и «ужасы» ночи.
В старших классах все, кто хорошо учился, пытались определиться с выбором будущей профессии. В институты, тем более из поселковой школы, тогда поступали немногие, выпускника три-четыре из класса, так как конкурс был очень высокий. Мое некоторое увлечение радиотехникой – повальное увлечение конца шестидесятых – иллюзорно повлияло на собственную самооценку и подтолкнуло к поступлению в один из самых престижных вузов на Урале – Челябинский политехнический институт.
В начале сентября я покидал свой родительский дом. Нагруженный рюкзаком и большим старомодным чемоданом, я вышел за ворота, попрощался с мамой и пошел на автобусную остановку. Мама со слезами долго смотрела мне вслед, пока я не скрылся за углом.
Трудно найти двух столь непохожих и противоположных по складу людей, какими были мои родители. Единственное, что было развито у обоих – это трудолюбие. «Сошлись» они довольно поздно, имея уже опыт супружеской жизни, и я был поздним ребенком.
Отец был из глухой казацкой станицы на границе с теперешним Казахстаном и всех людей с узким разрезом глаз, вполне искренне, как и было принято в Уральском казачестве, называл киргизами. Физически крепкий и стройный, приятной внешности и со спокойным, даже кротким взором голубых глаз, в молодости он пользовался большим уважением среди молодых парней, а, испив самогона, частенько бывал и драчлив, хотя не задирист и справедлив. Немногословный и твердый в обещаниях, он не терпел в людях лживости и пустой болтовни, а будучи сам трудолюбив и обстоятелен в делах – не уважал людей праздных и хвастливых. Имея легкий нрав, он частенько что-то напевал из своих казацких песен или из несложной тематики «Красной кавалерии», где в начале тридцатых служил «срочную». Стесненный и диковатый в обществе незнакомых людей, отец расцветал на природе или за крестьянскими трудами. Видно было, что его тяготила работа на заводе, бездушная и чуждая его натуре, хотя всегда он был «передовиком производства», принося домой грамоты, расцвеченные красными стягами и головами вождей, и «ценные подарки». «Выполняя и перевыполняя», ему и в голову не приходило поехать куда-нибудь в санаторий или на курорт – все это успешно проделывала за него многочисленная армия советских чиновников и «тружеников» партаппарата. В отпуске его ждали многочисленные работы по хозяйству, и он искренне не понимал, как это можно целый день ничего не делать. Он мог выпить с товарищами, и выпить крепко, как и заведено у рабочего люда после зарплаты или в праздник, однако это событие никогда не имело длительного продолжения. Природная ответственность не позволяла безудержно расслабляться и потворствовать слабостям.
– Николай, куда ты засобирался? Посидим еще.
– Нет, пойду я ребята, мне еще скотину накормить надо.
– Да не пропадет твоя скотина, если и не накормишь!
– Нет. Если не ухаживать – нечего и заводить было!
Благодаря отцу, хозяйство наше всегда было крепким, а его плоды – обильными, и соседи по улице за глаза называли нас «кулаками», очевидно, не представляя себе, каких трудов стоит это кулачество. Психология бедного пролетария жива еще и поныне. В те же времена бдительному советскому гражданину видеть успешное домашнее хозяйство было просто оскорбительно. И на заводе, у вращающейся обжиговой печи, и дома по хозяйству, он всегда был в работе. При этом ухаживал ли он за скотиной, или подшивал валенки, слышались его бравые казацкие и кавалерийские песни.
Был у него товарищ, худосочный фронтовик, с тремя ранениями, дядя Коля, он же «Ек макарек» или попросту «Макарек». Такое уничижительное прозвище он получил за частое упоминание в разговоре оного неблагозвучия. Любил он выпить, как многие из спасшихся фронтовиков, и не рвать жилы ни на работе, ни дома, тем более, что сил-то этих уже и не было. С детства оторванный от своих корней, раздавленный безжалостной советской системой, он, словно играл с государством: ага, ты меня так, а я вот так! Все равно не буду работать на тебя! Дураков нет! Где он только ни работал, но всегда выкраивал и заботился о семье, сам тоже оставаясь при деньгах. Обида на советскую власть, прикрытая шутками-прибаутками, всегда оставалась при нем. Сколько таких, как он, во время войны, решали для себя: стоит ли защищать постылую власть? И как при этом Родину не предать? Умный и душевный от природы, он являл собой одну из миллионов изломанных советской властью судеб. Огромную его зажиточную семью раскулачили в тридцатых. Продотряд выгреб все. Наутро, несмотря на лютый мороз, было назначено выселение. Униженный отец, причитания женщин, плач детей, а их шесть душ, с замыкающим, девятилетним Коленькой-поскребышем. Повезли, как узналось, на северный Урал. Путь лежал через Реж, где жили дальние родственники матери. На свой страх и риск, наскоро благословив, заставив запомнить адрес и фамилию родственников, мальчишку со слезами выпихнули с розвальней. Что потом – известно: попреки и без того не жировавших родственников куском, голод, бродяжничество, унижения.
На фронте он шоферил, получив два тяжелых и одно легкое ранение, оставшись с изуродованным плечом, на котором как-то еще держалась рука, дырявыми легкими и колодкой зубов во рту, прикрытой изувеченной щекой. Когда напившись, он чихал или кашлял, его непослушные зубы стремительно выскакивали изо рта. Тогда дядя Коля, ничуть не смутившись, шепеляво произносил незабвенное «Ек макарек!» и лез доставать их из какого-нибудь угла. Потом, слегка отряхнув их замызганным платочком, водружал на свое место.
Отец часто помогал своему приятелю, понимая и сочувствуя ему, державшему небольшое хозяйство для прокорма семьи. Здоровому и сильному, привыкшему к крестьянскому труду, отцу не составляло это большого труда. Дядя Коля же, кроме основной своей шоферской службы в пожарке, подрабатывал в школе, где работала моя мама, на стареньком «ЗИСке», который, несмотря на свою ветхость, исправно вывозил заготовленное сено из леса. Я частенько бывал за его фанерными дверями, восхищаясь, как можно было на такой «деревянной» машинке везти огромный воз сена по непролазным лесным дорогам, при этом, не останавливаясь, пить самогонку с отцом, курить и шутить.
Дядя Коля брал у нас молоко, появляясь на своем красном «пожарном» велосипеде через день. Как сейчас, вижу ясное утро, слышу притормаживающий его велосипед у ворот моего отчего дома. Средь деревенских звуков, заполняющих начало дня, ласковый голос дяди Коли, треплющего виляющего хвостом пса Карая, естественно вплетен в эту Божественную симфонию… «Караюшка, милый ты мой, нет у меня никого роднее тебя…» Их разговор с матерью, вынесшею трехлитровую банку «утрешника» мягок и, под стать летнему утру, прост и красив.
На другой картине вижу отца, расположившегося с дядей Колей в тени сада. Незатейливая закуска, внушительные объемы самогонки и мирная беседа друзей. «Коленька, милый ты мой! Ведь куда я иду, когда мне плохо – к Клинцовым!» Умиротворение иногда плавно переходит в более резкие формы. В темах, касающихся несправедливости и унижений «трудящего» человека, доминирует отец. Он скрежещет зубами и бьет огромным кулаком по импровизированному столу, желая немедленного восстановления справедливости и демонстрируя готовность к встрече с врагами человечества. Дядя Коля дипломатично сглаживает возникшие пароксизмы и, переведя беседу в тихую гавань, заключает: «Коленька, милый ты мой, а если я тебя не понимаю, скажи «Ек, макарек! И все!»
Трудолюбие отца гармонично сливалось с предприимчивостью матери: у нас был самый большой и разнообразный сад в округе; первая газовая плита, первые же холодильник и телевизор. Бывало, ребятня заполняла полкомнаты, чтобы посмотреть детский фильм или что-то фантастическое, вроде «Человека-амфибии». Одним словом, дом был «полная чаша». Не хватало одного: мира, духовного единения и любви.
Поселок, в котором мы проживали, не имел поблизости ни реки, ни озера. Точнее, озеро, притом красивое, было, однако изначально использовалось для нужд воздвигнутого завода, и купаться в нем запрещали. Взамен него, проявляя трогательную заботу о трудящихся, власти на другом краю поселка вырыли котлован, который, недолго думая, заполнили водой. Жалкое человеческое творение, созданное рабами без души и здравого смысла, природа брезгливо отторгла: рукотворное озеро на второй год своего существования обнажилось до бесстыдства, а запущенная в него рыба – подохла. Посему люди ездили отдыхать за пару десятков километров, на речку, не глубокую, но душевную.