Скоро поспел пирог. Попробовала — вкусно. Переоделась в штапельное платьице рубашечного, прямого покроя. Укутала пирог в газеты, в теплую шаль и побежала.
На плотике бабушка Нэлия била вальком мокрое стеганое одеяло.
— Здравствуй, бабушка Нэлия! — поприветствовала Мария.
Бабушка Нэлия отпустила юбки, сгорбатила ладошку над глазами, глянула будто вдаль:
— Сдрастуй, сдрастуй, Марьям! Далеко?
— К Василию Иванычу. Пирог вот с рыбой понесла.
— А-а, — сказала Нэлия и подобрала юбки на пояс.
Дорога плыла в вечернем зное по-над речушкой, пыльная, глухая.
Марии надо было пройти луг, березовые перелески, пересечь узкую полосу соснового бора, утекающую за горизонт.
Мария шла, а рядом с нею бежала в высокой, буйной траве мирная полевая курочка — перепелка. Видно, боялась, бедная, за своих птенчиков — уводила, тревожно вскрикивая свое ясное: «Подь полоть, подь полоть».
Этот крик вызвал в Марии столько внятной, томительной грусти, любви и привязанности к родимой сторонушке, к своей жизни, что она, не заметив, вдруг свернула с дороги на зов этой птицы, на пронзительный свет березового редколесья и пошла, разнимая руками эту буйную травушку, туда, на большую поляну с одинокой лохматой березой.
Когда-то Василий Лапушкин, устав приглядываться, укараулил ее с посиделок и увел сюда на ночь. Она, отпугивая веточкой комаров, слушала его рассказы о военной поре, то смеясь, то ужасаясь, в лицо заглядывала. Он в другой раз привел ее вот под эту березу, целовать начал, а потом в его сильных руках забилась и покричать не успела.
— Маня, лапушка, ну не плачь!.. Не сердись на меня… Так-то лучше — не убежишь теперь… — виновато говорил он ей, уводя утром по седой от росы траве…
Разве узнаешь, где обретешь, где потеряешь? Сколько добрых ночей тут было, радости — луна только видела.
Перепелка умолкла. А Мария вздрогнула, выпустила из рук узелок, упала под березу и тихо, светло заплакала, зашептала:
— Травушка моя, зеленая!..
И лежала она так долго, пока совсем не осатанели комары, да не протарахтел мотоцикл Федьки Лутикова, который отвозил свою кралю Зинку на вечернюю дойку. А за ними, чуть позднее, тоже с грохотом промчались телеги с городскими девчатами, возвращающимися с прополки. Девчата пели Мариину любимую о том, как мыла Марусенька белые ноги. Эта проголосная песня слышна была долго, долго.
Медленно Мария вставала и медленно шла дальше, несла мужу своему пирог с рыбой.
Войдя в бор, стала искать рыжие муравейники, совать в них бутылки, облитые сладким чаем. За бором ей повстречался председательский газик. Мария хотела было пройти мимо, да он уже распахнул дверцу, выскочил. Радушно улыбаясь, поздоровался за руку:
— Рад вас встретить, Мария! У вас выходной?
— Да, — сказала она, намереваясь уйти.
— Куда же вы? — А сам все держал Мариину руку в своих теплых, смотрел на нее упорными, чуть тревожными глазками.
Мария же косилась на его широкое обручальное кольцо и на светлые крылышки полос над круглым розовым лицом. Он был меньше ее ростом, с наметившимся брюшком, неотвыкший от города, носил темный костюм с белой рубашкой, с белым платочком из кармашка, чем в деревне удивлял всех и снискал себе тем самым прозвище — «Турист».
Ей стало смешно видеть его попытку навязаться в кавалеры.
— А я к мужу, Борис Харитонович! — громко сказала Мария и высвободила свою руку из потных его ладоней.
— Я вас охотно подброшу!
— Зачем же бензин жечь? — сказала Мария. — Пойду я. Темнеет.
— Лучше бы вы не возникали передо мной! — сказал он с чувством и затем, окинув ее всю упорным, но и тревожным взглядом, спросил:
— А как работается на новом месте?
Мария уловила иронию, в тон ответила:
— Спасибо. Хорошо работается.
— А все же?
— Лучше и не надо. Вон космонавты — ученые люди, от земли взлетают, к земле же и возвращаются. А я что ж! Как-нибудь!..
— Да, а муж ваш совсем стал нетерпим. Совсем. Поговорите с ним. Авось образумится?
— Поговорю, — пообещала Мария, попинывая носком белой босоножки старую сосновую шишку.
— Ну, счастливо! — сказал он.
А глаза просили поверить в то, что никаких намеков с его стороны не было. Так, просто нервы не выдержали.
И она тоже сказала ему глазами, что чепуха все. Что ж, мужик есть мужик, и редкий не остановится подле пригожей бабы.
Он еще раз задержал потухший взгляд на ее голых, загорелых руках, тоненьких и округлых по-девчоночьи, на стройной, хрупкой фигурке в штапельном платьице с белыми завитушками вроде дымков по черному полю, повернулся и пошел.
Василий Иванович и пастух Хусаинов сидели у избушки доярок, за длинным столом под навесом. Перед ними стояла бутылка с мутной, беловатой жидкостью, два порожних стакана.
— Как мотылек на огонь, так баба на выпивку за пьяным мужиком. Твоя, — сказал Хусаинов, пряча бутылку под лавку.
— Не трог! — насупив седую бровь, сказал Василий Иванович. — Поставь! При моей можно. Садись, Мария.
Мария села рядом с мужем, молча развязала узелок, вынула из теплых промасленных газет горячий пирог, положила перед мужиками.
— Ай-яй-яй! — вздохнул Хусаинов. — Добрая баба за сто верст чует голодного хозяина. Пойдем ко мне, Марьям? Моя баба совсем износилась. Пойдем? Каждый год жеребенка дарить буду! Красиво жить станем!..
— Не мели! — оборвал Василий Иванович. — А пирог — это хорошо! Наливай, Абдулла! Мария, выпьешь крохотку?
— Нет, — засмеялась Мария, — бензином воняет. А какое такое событие — пьете?
— Событие есть. Кровь греем, — сказал Абдулла, зажмурив глазки.
— Ты чего пришла? — спросил Василий Иванович неласково. Помутневшие глаза его в красных прожилках уставились пытливо, выжидающе — и погас праздник. Тут на нее накатило такое отвращение к нему: пьян! Боже ж мой! Никогда, никогда она не поживет тихо, спокойно, как все люди.
Чуть замявшись, сказала:
— А я за сто верст учуяла, что ты хочешь есть.
— Верно, хочу. Ну и что?
— Чего пристал? — вдруг рассердилась она. — Пришла и пришла. Может, поругаться хочу.
— Абдулла, разведи кострик!.. Я, Мария, уже пуганый. Только что ругался. Чуть человека ползком домой не отправил…
— С кем опять?
— Он мне, подлец, знаешь что сейчас подсунул? Акт о списании девяти телок за счет ящура. Из них три забиты, остальные живые, здоровые, мирно жуют в загоне свою коровью жвачку. Я ему чуть морду не набил. Абдулла помешал… Вот ломаю голову: зачем они ему, девять?
— Кушать! — сказал подошедший Абдулла. — Ты, Василя Иванович, не расстраивайся. Он человек пришлый. Долго у нас не будет — турист…
— Э, брось! — погрозил пальцем Василий Иванович.
— Ну и подписал бы, — уныло сказала Мария, думая о том, что председатель теперь вовсе на них озлится. — Сколько ж ругаться-то можно? Люди как люди живут. Как-то ладят. А ты все скандалишь. Из-за тебя, верно, и меня перевел с учетчиц в огородницы. Сейчас жди — совсем изживет… Устала я так жить с тобой. Очень устала…
— Устала? — удивился он. — Со мной жить устала? Что ты говоришь, Мария? — он привстал, сильный, большой, в грязном белом халате. И вдруг побагровев, затопал, закричал: — Дак ты что ж, хочешь, чтоб я прихвостнем, подонком был? Да? Чтоб я… Да я та-ам, под дулами автоматов, под клыками овчарок им не был… Уходи сейчас же!.. К черту!.. К дьяволу!..
Так он на нее никогда не кричал.
— Налей, Абдулла!
Он медленно опустился на лавку, бледнея, залпом выпил стакан самогонки и уронил седую голову на большие, затекшие руки.
За одинокой лохматой березой, за навесом с опрокинутыми молочными флягами все никак не могли потухнуть блекло-розовые полосы заката. Зудели комары, мухи. Теплый полынный ветерок легонько качнул тощее пламя костерка и притих под столом, улегся верной собакой.
* * *
А через месяц Мария возвращалась домой из больницы. Когда вывели ее на крыльцо, ослабела и не заметила, как потекли слезы, и вовсе не о том, как привезли ее в город без сознания из далекой деревушки, как, очнувшись через сутки после операции, ощутила жуткую боль в животе и увидела себя в белой комнате, в белой постели и еще две заправленные пустые кровати, тумбочку, на ней поллитровую банку с розовыми астрами и синий обшарпанный баллон с кислородом у своей кровати и, наконец, ржавую металлическую сетку на форточке. В этой комнате, забывшись от боли, она ругала по-татарски врачей, Василия Ивановича, звала давно умершую мать и просила клюквы, почему-то с маслом.
Она плохо помнила, как ушла в деревню тогда, поругавшись с Василием Ивановичем, как плакала всю ночь, собирала пожитки, а на рассвете пошла с узлами к Лизе Рыбачихе, но не осмелилась разбудить ее в такую рань. И обида на мужа показалась в ту минуту у чужих ворот такой ничтожной, что, пылая от стыда, торопливо повернула назад. Опасливо озираясь, молила об одном, чтоб никто не увидел ее позора. А у своего порога выронила узлы, согнулась и потеряла сознание.