Петр Палыч моется в ванной, а по радио оперу передают. Пусть слушает, какие артисты по трансляции арии распевают. Может, ума наберется».
Никто не знает, набрался ли Петр Палыч ума или нет. Но факт, что Клюев в детстве любил слушать радио.
Командарм
Про военных по радио тоже хотелось послушать. Так хотелось, что события за шкафом могли показаться слишком настоящими, а конь с оторванным ухом не совсем деревянным. Они ведь не только военные, а еще и действующие лица бывших детских сновидений и минувшей действительности.
А так как в их званиях он путался, то по неизвестной причине затесалось в голову старинное «фельдмаршал». Он потом неделю не мог сказать «старшина» или «майор». Все военные были у него не ниже «фельдмаршала». По званию.
А по радио – никакой путаницы! Там – настоящие командармы. Все, как один. И если крикнет один другому:
– Опять вы группировку проворонили! – Тут же другой закричит:
– Так точно! Проворонили!
Дисциплина!
Хотел ли он сам стать военным…. Хотел и сразу фельдмаршалом. Но было бы позначительней, если бы командармом. Он бы тоже какую-нибудь группировку проворонил. Поехал бы на радио и сказал об этом на всю страну.
А мог где-нибудь затаиться и на всю страну не сказать. Зачем выдавать военные тайны? Он ведь командарм, а все командармы – люди строгие и самые главные.
А то, что мама под вечер с работы пришла – совсем никакая не тайна. На ней её осеннее зелёное пальто с чёрными пуговицами. Она пальто сняла и, повесив на деревянных плечах в шкаф, села на кровать и стала стаскивать чёрные боты, в которых она ходила всю прошлую осень, а до этого еще и всю позапрошлую. Клюев стоял коленками на полу и ей помогал. Мама вздыхала и говорила про какую-то «загнанную лошадь».
Боты, наконец, снялись. Маме стало легче без них. Она помолодела на глазах. Клюев сходил в кухню и принёс горячий чайник, из носика которого шёл лёгкий прозрачный пар.
Сев за стол, мама сказала:
– Что бы кто ни говорил, а не будет войны. Сами военные не допустят. Хватит им, навоевались. А зачем воевать? Пусть лучше в гости приезжают. Накормим, напоим, спать положим. На работе у нас все женщины так хотят. Сегодня весь день радио слушали, а потом начальник куда-то уехал, и они стали все говорить: правильно, больше людям отдыхать надо. Куда-нибудь ходить, в театре оперу слушать, в хорошей компании шампанское пить, танцевать, загорать, в море плавать. А зачем воевать? Жизнь-то одна, а на войне любого человека убить могут. А то ещё искалечат, и будет он инвалид.
После чая и скромной еды мама ушла за шкаф переодеваться, и Клюев, прислушиваясь к шуршанию за шкафом, стал думать о том, что выдался, наверное, редчайший по характеру, самозабвенный вечер. Будет долгий, шикарный закат в родном городе. Всесоюзный гидрометцентр скажет что-нибудь яркое и приятное… А мама… Она развлекается и шутит, чтобы усталость снять. Ей до дома от работы шесть остановок на метро ехать, а потом ещё по тротуару пешком идти до подъезда и на пятый этаж подниматься. Вот она про всё это и шутит. И про военных, и про то, что войны не будет, и про женщин на работе. Ей так интересней. Ей так хочется. И теперь-то уж точно, судя по шуршанию за шкафом, она наденет своё хорошее тёмное вечернее платье с белым воротником и маленькой серебряной чайкой на булавке. И в этой вечерней одежде она в гости пойдёт. К Наталье Александровне, их соседке. У нее такие густые, шикарные рыжие волосы, что Пётр Павлович, сосед, в коридоре останавливается и говорит: «Наталья Александровна! Нельзя же быть такой заманчивой!» Что он имеет в виду?
Мама так и делает: переодевшись, уходит. В своём тёмном платье с белым воротником и чайкой на булавке. И Клюев, пока она идёт по комнате к двери, видит: швы на чулках очень ровные, и туфли на модных толстых каблуках. И запах светлый каких-то духов, носящих имя «красного города». Ах, этот давний предзакатный запах! И дверь открывается словно сама собой и выпускает маму из комнаты. Мама уходит в другой конец коридора – туда, где сиреневый абажур с бахромой, селёдка с луком на фаянсовом блюде, графин со стеклянной круглой головой, и что-то мерцает в каждой створке зеркала на трюмо. От лёгкого сквозняка абажур чуть покачивается, но светит тепло и заманчиво. И кажется, что на этот свет слетаются все военные со всей округи, и почему-то смеются у рыжей соседки. Скрипят диваном, пластинки крутят, вальсируют и за столом сидят. Рассказывают, как они стреляли, падали и поднимались вновь… А утром выходят в коридор и в руках у них фуражки со звёздами. И Клюев слышит:
– А командарм у нас – человек! Устроил нам увольнительную!
…Мама возвращается под утро. Он мысленно видит, как открывается дверь. Пахнет шампанским, конфетами, длинными папиросами, чем-то еще, похожим на тёплый запах воспоминаний… Вид у мамы немного усталый, но глаза блестят. Она сбрасывает туфли и падает на кровать. Она лежит на кровати, смотрит вверх и произносит:
– Боже мой! Лошади тоже летают!
И засыпает.
А он встаёт и в маленькой голубой майке, босиком подходит к окну. Он видит город за окном. Город по воскресеньям, на заре такой большой и чистый. Облаков и прохожих совсем мало. Дворник стоит у подъезда. Он похож на командарма невидимых войск. С крыльями, копытами и в перьях.
Письма
Однажды в столичный день в подъезд вошел пыльный, небольшого роста старик с большой почтовой сумкой неизвестного цвета. Он долго поднимался на пятый этаж, по дороге звоня во все двери и приговаривая: «Оглохли все? Эй, люди! Ухи у вас есть?»
Вскоре он вошел в квартиру на пятом этаже и в коридоре спросил:
– Ну кто тут самый способный? – Из-за сильнейшей дальнозоркости вытянув вперед обе руки, он на конверте прочитал: – «Клю-ев…» И закричал: – «А ежели есть тут Клюев, то, парень, пляши! Пляши, а то назад письмо унесу!».
Тотчас небольшой человек лет шести-семи в матросской бескозырке выбежал из комнаты и стал плясать в коридоре, высоко подбрасывая ноги, а дедушка прошел в кухню, сел за накрытый клеенкой стол и стал из кружки чай пить.
Вечером пришла с работы мама. Она знала, что иногда у них кухне пьют чай незнакомые старики, поэтому сразу сказала, чтобы дедушка не обжегся. Затем она увидела, что в коридоре пляшет Клюев.
– А ты чего веселишься? – спросила она. – Родную