Но вот Мария, оставив в покое джаз, перешла к траурному шопеновскому маршу, дерзко снабдив гениальную музыку собственными, не лишенными вкуса ламентациями.
– Это я хороню свою молодость! Похоже? – спросила она и, не дожидаясь ответа, подъехала по натертому паркету к окну, заглянула вниз. И с криком «Дедушка приехал! Он уже здесь, его машина стоит!» – понеслась открывать дверь, чтобы встретить его на лестнице.
Тот, кого она величала дедушкой, оказался статным, моложавым мужчиной, на вид лет сорока пяти. Это был отец ее матери, влюбленный в свое немного беспутное семейство. Он с удовольствием возился, с самого рождения, с внучкой и души в ней не чаял. Никто в точности не знал, чем он занимается – что-то связанное с новейшей физикой. Он был замечен еще до войны и теперь занимал довольно высокий пост. Как иные истинно талантливые русские люди, был он душа компании, щедр, никому не отказывал ни в большом, ни в малом. К нему тянулись все – и в этом были свои неудобства. Его вторая жена, старше его и, по контрасту, женщина жестокая и расчетливая, ревновала его к Марии, отравляя жизнь и ей, и деду. И Маша ценила, как редкий подарок, те немногие часы, когда ее любимый дедушка заезжал за ней днем в интернат, дарил всем конфеты и фрукты, вез ее обедать в ресторан, где они могли общаться без опеки и придирок старой мегеры.
Но все эти, да и подобные им соображения не приходили, да и не могли прийти в голову нашему герою, и не только по очевидной малости лет, но и потому, что пребывал он в те годы в состоянии дивном, романтическом, целыми днями жил в своем фантастическом мире. Домысливал и достраивал, на свой лад, то немногое, что давала ему жизнь реальная, всегда ведь, согласитесь, несколько скудная.
Так и сейчас, увидев Николая Георгиевича, посмотрев в его веселые, с легким прищуром глаза, когда тот пожимал его руку, он вмиг поддался его обаянию, влюбился в словно выточенное из камня, не по-зимнему загорелое лицо и тут же перенес часть этого обаяния на внучку, которая словно обрела опору в его присутствии. Вечером ее, как Золушку, должна была умчать карета, то бишь дедушкина «победа», в ее обычное, ненавистное ей обиталище, но сейчас было ее время, ее день. Порывистая загадочность, быстрые перемены настроения новой знакомой уже не так озадачивали Илью, казались ему неким естественным избытком – игрой молодых сил, как сказали бы люди постарше. Счастливая метаморфоза сделала Марию еще привлекательней. И все-таки, сравнивая ее с Лизой, он отмечал про себя, что если Лиза была, в общем-то, понятна ему, то Мария превышала его разумение. Вечером того же дня Илья, вернувшись домой, почувствовал, как маленькая острая стрела ужалила его где-то внутри – глубин этих он еще не знал за собой.
Дети ведь не властны над временем, не вправе распоряжаться своей судьбой, и потому против ожидания, несмотря на важность новых впечатлений, никаких продолжений тот день не имел. Мария и ее подруга, будто сговорившись, исчезли с горизонта. Новые события, школьные дела, а чуть позже и внезапно свалившаяся на Илью проклятая желтуха без спроса влезли в его жизнь, встали между ним и дорогими воспоминаниями. Он пропустил в школе больше месяца. Когда дело пошло на поправку, Илья, сидя в кровати, успешно написал диктант под присмотром посетившей его учительницы, чем заработал законное право погрузиться в мир героев Майн Рида, сменивших цветные ландшафты из «Истории Земли» Неймара и гравюры с рыцарями из многотомного Иегера. Среди вереницы мужественных героев он сразу выделил совсем уж романтического Мориса из «Всадника без головы», который на какое-то время оттеснил на задний план даже несгибаемого Овода.
Он перечитывал, раз за разом, знаменитый роман, смакуя каждую страницу, – в особенности перипетии известной ночи, центральной для романа. Безумные, яркие видения, чувства горькие, нежные проносились в разгоряченном, еще не оправившемся от болезни воображении. Внимание его то и дело цеплялось за тот, наверняка памятный любому читателю, глухой час пополуночи, когда и произошли основные события.
В те дни – дело было в начале мая – на Илью, подобно манне небесной, снизошел подарок по случаю успешного окончания учебного года. Подарок пришелся очень кстати – то были вынырнувшие из глубин отцовского сейфа американские наручные часы с черным циферблатом, светящимися цифрами и стрелками – благородный жест Советской миссии в США образца 1945 года. Как высказать, какие чарующие душу фантазии витали тогда в его голове! И по прошествии многих лет, стоило ему только вспомнить эти часы, как роем налетали воспоминания и тревожная радость, как майский холодок, прокрадывалась внутрь. Хотелось снова, как и тогда, загородить от мира ладонью это тщательно оберегаемое светящееся чудо, чтобы перед глазами остался лишь один бледно мерцающий диск, по которому неумолимо ползли к заветному ночному часу стрелки. Часу, когда должно было свершиться, неким таинственным образом, все самое главное и важное в романе, в жизни, в судьбе. Но – никаких чудес не происходило, а если что-то и свершалось, то разве что счастливое засыпание, когда поклявшаяся в верности героям душа юного читателя улетала в обитель снов, улетала под шорох все более редких машин на Можайке, под охраной неспешно скользящих по стенам, вышедших в ночной дозор теней. Часы всю ночь покорно покоились рядом с подушкой, но таинственный час свершений в очередной раз ускользал от погруженного в дрему разума.
Те майские дни, когда Илье наконец-то было позволено выходить на улицу, запомнились ему и запахом распустившихся лип, блестевших свежевымытой листвой после частых той весной коротких гроз. Быстро разлетались, с рваными окнами в голубизну, серо-сизые, по-разному подсвеченные солнцем облака, из которых то и дело брызгал вперемешку с теплыми лучами дождик. Маслянисто блестел черный асфальт, от тротуара на солнце шел пар. По ассоциации вспоминалось такое же маслянисто-черное, только круглое, тулово огромного, поражавшего воображение паровоза – всего неделю назад в дебаркадере Киевского вокзала. Как живое существо, он блестел, сиял, шипел паром, словно могучий, с лоснящейся на солнце кожей многоколесный конь, что должен был вот-вот умчать куда-то его дорогую маму – а они с отцом провожали ее, вручали ее судьбу многоосному чудищу. Милые черты лица, внезапно еще более дорогого, вдруг поплыли тогда перед глазами Ильи, так что оба родителя согласно перевели разговор на что-то, по видимости, более интересное для ребенка, не желая понять того, что внезапные эти слезы и то, что за ними стояло, было неизмеримо важнее, чем предлагавшееся ему сиюминутное благополучие. Это был еще один, открытый лично им, Ильей, вход в бездну – в тот миг, пожалуй, в бездну возможного одиночества. Душой он чувствовал, что где-то рядом его подстерегают и другие неисследимые глубины, от которых временами сквозило и веяло чем-то неведомым, и что слой радостного благополучия, в котором до сих пор вращалось его бытие, был на редкость хрупок, непрочен и невероятно тонок.
Наступало лето пятьдесят третьего, близился дачный сезон. Пора было подумывать о летних квартирах.
Сколько Илья помнил себя на дачах – там были сны, дожди, снова сны, стук капель о подоконник, холодеющие к вечеру комнаты. Если днем дождь – то лото, домино, переводные картинки, без трудов, по волшебству являющие красочные, чуть влажные, призывно пахнущие образцы миров растительного и животного, немудреные карточные игры и пасьянсы, при оказии – шахматы. Вечерами – запах керосинки, жареных грибов, собранных, общими усилиями, еще в выходные, бьющиеся о черное стекло бабочки, запах садовых цветов в палисаднике, холодная кожа сандалий, чай с молодым вареньем при ярком свете, от которого стекла веранды становились еще чернее, обычное ожидание кого-нибудь из взрослых – а вдруг?
А поутру снова голубые небеса – в июле они начинали затягиваться уже к полдню и часам к четырем были чреваты хорошим ливнем. Иной раз солнце все сияло и сияло в небе, упорствовало, не уставая и проверяя на крепость всех земных обитателей. Так и вспоминалось – парит, нагретая листва не колыхнется, только редкая муха лениво прожужжит где-то за занавеской. Но и в голубом сиянии, и в мрачнеющих небесных недрах, и в шумящих в ветреный день соснах – всюду жило столько предчувствий, обетований, невидимых духов! Диалог с небесами, нависшими над открытым окном веранды, не прерывался ни на минуту. От ливня с молнией закрывались окна и форточки, под стук дождя в комнатах становилось веселее и уютней – пусть себе там, далеко в поле, ударяют молнии в отдельно стоящие деревья! По поселку после таких гроз шла молва о неких тазах с бельем, в которые ударяла молния, о расколотых ею дубах, о чудом спасшихся прачках.
Однажды Илья, застигнутый грозой в поле, долго бежал, зачем-то вытянув руку с нераскрытым зонтом, а молнии садили и садили вокруг – и в землю, еще в поле, и в дома, когда он вбежал в дачный поселок. Наконец, не выдержав и памятуя, что железный наконечник зонта вдвойне опасен, он перебросил губительный предмет за чей-то штакетник, а потом долго стучался в дом – за шумом грозы его не сразу услышали.