В жены ему дали тоже немку — принцессу Софию Ангальт-Цербст-Дорнбургскую, которая после русского крещения стала Екатериной Алексеевной, хотя ее отца звали Христианом Августом. В то время он был самым младшим в Дорнбургской династии, которая в свою очередь являлась младшей ветвью Ангальт-Цербстского дома. Ему пришлось искать службу в Пруссии, он стал там генералом и командовал гарнизоном Штеттина. Фридрих П, прослышав о проекте саксонского брака для русского наследника, сказал: «Ничто столь не противно интересам Пруссии, чем союз России и Саксонии, но было бы совершенно противоестественным пожертвовать прусской принцессой ради того, чтобы оттеснить саксонку». Зато не показалось противоестественным предложить для этого дочь мелкого князька, которого он сделал генералом. Даже не уведомив самого Христиана Августа, Фридрих сосватал ее. Для Елизаветы это предложение оказалось тем более приемлемым, что мать Софии происходила тоже из Голштинии. Екатерина II описала в своих мемуарах, изданных Герценом, какой была жизнь великой княгини среди этого двора, кишевшего интригами и ловушками, между пренебрежительно обращавшейся с ней императрицей, мужем, который с первого же взгляда внушил ей отвращение, канцлером Бестужевым, выслеживавшим и ненавидевшим ее как креатуру своего врага Фридриха, матерью с ее беспокойным характером и компрометирующими интригами, молодыми придворными, стремившимися лишь погубить ее, и старыми, которым, подобно Шуваловым, было поручено следить за нею и выискивать малейшие оплошности. Сколько перенесла она унижений, сколько слез пролила! Но плакать ей запретили даже тогда, когда умер отец: «Не пристало великой княгине слишком долго оплакивать отца, который не был королем». Потом из-за глупых бестактностей матери ее чуть было не отослали вместе с ней обратно в Германию.
Но будущая Екатерина II, как прирожденный straggler-for-life[10], была хорошо вооружена для жизненной схватки. Природа наделила ее утонченной и величественной красотой, сочетавшейся с присущей для блондинок мягкостью. Хотя слезы на ее голубых глазах нисколько не трогали мужа, зато вызывали жалость подозрительной императрицы и сочувствие даже у неблагожелателей. Живой ум сделал из нее великого человека. Она приехала в Россию, уже обладая утонченной, насквозь французской культурой, чем была обязана своей штеттинской воспитательнице мадемуазель Кардель. Во время бесцветных досугов придворной жизни она пристрастилась к книгам и читала все написанное французами: Расина, Мольера, Монтескье, даже Буало и Брантома. Пока муж забавлялся марионетками, она записывала в свои юношеские тетради уже вполне зрелые мысли, однако остерегалась проявлять слишком глубокие познания и свободомыслие. Окруженная, по ее словам, святошами и ханжами, Екатерина выказывала глубочайшее рвение к православию, столь недавно ею воспринятому, и соперничала в набожности с тетушкой Елизаветой, строго соблюдая посты и не боясь утомить себя богослужениями, сколь бы долго они ни продолжались. Природная немка, приехавшая в Петербург четырнадцати лет, она знала русский язык лучше туземных придворных и считала себя более русской, чем потомки Рюрика. Но самое главное, она очень здраво судила о жизни, ясно понимала свои цели и не страшилась смотреть будущему прямо в лицо. Она так описала свои впечатления от первого свидания с женихом: «Сердце не предсказывало мне большого счастия, но честолюбие вдохновляло меня. В глубине души было нечто невыразимое, не дававшее мне ни на минуту усомниться в том, что я буду императрицей России, чего бы это ни стоило». Чего бы это ни стоило — то есть в случае необходимости и через устранение мужа. Возможно, что в своих девических мечтах она уже предвидела, и притом без испуга, ту катастрофу, которая произошла восемнадцать лет спустя.
Однако честолюбие не мешало ни ее сердцу, ни ее чувствам, хотя обращены они были совсем не к Петру Федоровичу. Екатерина находилась под неусыпным надзором и в то же время видела вокруг себя все самые дурные примеры развращенного двора. Иногда соглядатаям удавалось мешать ее любовным интригам, и тогда внезапно исчезали те молодые смельчаки, чьи домогательства встречали не столь уж суровый прием. Тетушка, ждавшая от нее наследника престола, хотела, чтобы он происходил от законного мужа. Но когда поняли, что здесь надеяться не на что, надзор был ослаблен. То влияние, которое мог оказывать на великую княгиню «красавец Салтыков»{10}, по всей видимости, не имело никакого политического характера[11]. Его очень быстро отправили в Швецию с известием о рождении императорского принца (будущего Павла I), а затем посланником в Гамбург, и он так и не возвратился ко двору. После него в милость вошел Станислав Понятовский, которого впоследствии Екатерина сделала польским королем. Салтыков не влиял на политику, и дипломатический корпус в Петербурге почти совершенно не интересовался им. Другое дело Понятовский, и мы скоро увидим, какова была его роль. Забеспокоился французский двор. Его представитель в Варшаве добивался отзыва Понятовского и преуспел в этом. Однако же через не долгое время тот снова оказался в Петербурге и в еще большем фаворе. Понятовский часто фигурирует в переписке наших посланников: де Брольи и Дюрана в Варшаве, Лопиталя и графа де Бретёйля в Петербурге и даже в тайной корреспонденции Людовика XV с Елизаветой. Новая любовная связь великий княгини стала государственным делом, она влияла на европейское равновесие.
Как относились великий князь и великая княгиня к сотрясавшему всю Европу кризису? Первый из них представлял собой довольно незамысловатую личность, как бы слепленную из одного куска. Во-первых, несмотря на принятие православия, он так и оставался немцем, голштинцем, и не упускал случая, чтобы высмеять ритуалы национального культа. У будущего российского императора не находилось для своих подданных ничего, кроме презрения. Он сожалел о своем голштинском герцогстве, которое унаследовал, уже находясь в России, и часто повторял: «Меня затащили силой в эту проклятую Россию… А ведь я уже мог бы быть на троне цивилизованной страны». Его германофильство выливалось в фанатическое, безрассудное восхищение немецким героем — Фридрихом II. Сменив оловянных солдатиков на живых людей, он продолжал свои забавы с конюхами, переряженными в военную форму, и стал «обезьяной прусского короля», что сохранилось у него до конца жизни. В Конференцию, то есть в государственный совет, заседавший под председательством самой Елизаветы, он являлся лишь для того, чтобы словами или молчанием выразить свое несогласие. В 1756 г. Петр не подписал решение о возобновлении дипломатических отношений с Францией. Все меры, направленные против Пруссии, вызывали у него глубокую печаль и неистовый гнев. Во время войны он сокрушался русскими победами и радовался неудачам. Тетушке пришлось убрать его из Конференции, поскольку великого князя подозревали в передаче дипломатических и военных секретов своему кумиру. Австрия, чтобы несколько сгладить враждебность Петра Федоровича, воспользовалась его слабым местом — заключила с ним как с герцогом Голштинским сепаратный договор, по которому он в обмен на весьма значительную субсидию предоставил в ее распоряжение голштинскую армию, то есть несколько жалких батальонов.
Более сложными были отношения и политика великой княгини. Фридрих облагодетельствовал ее замужеством, поставив на ступени императорского трона. Прусский король надеялся найти в ней союзника, который помог бы ему остановить нашествие русских, казаков и татар, угрожавшее заполонить его земли. Но она не любила Фридриха. В 1755 г. Екатерина говорила английскому посланнику: «Это не только естественный враг России, но еще и худший из людей». Тогда она была всецело на стороне Англии. Британский консул Роутон устраивал в своем доме ее первые свидания с Понятовским. Посланник Вильямс также благоволил этой интриге, именно он привез Понятовского в Петербург в качестве одного из своих секретарей. А французская дипломатия, напротив, всячески осуждала и мешала этой связи, что во многом повлияло на политический выбор Екатерины. Кроме того, она нуждалась в деньгах, а тетушка держала ее на коротком поводке. Зато у Англии была щедрая рука. Вильямс побуждал Екатерину сбросить слишком натянутые поводья, «перестать сдерживать себя и заявить во всеуслышание о тех, кого она удостаивает своими милостями, показав при этом, что воспринимает как личное оскорбление все направленное против них». В ответ она «всегда говорила об английском короле с выражениями глубочайшего уважения и почитания», считая его «лучшим и величайшим другом императрицы», не сомневаясь «в пользе тесного союза России и Англии» и льстя себя надеждой на то, что и «король удостоит своей дружбой великого князя и ее самое»[12]. В апреле 1756 г. она заявила, что «всякий покушающийся разрушить союз Англии, Австрии и России не может быть другом сей Империи», а в июле того же года просила Вильямса подтвердить королю «преданность великой княгини его особе» и выказывала «сильнейшее беспокойство в связи со слухами о союзе с Францией и прибытии французского посланника». Екатерина поведала также и о своих денежных затруднениях, поскольку ей «приходилось всем платить, вплоть до горничных императрицы». Вильямс передавал ей, что «все до последнего су будет использовано на то, что почитает она общим делом и авантажу обеих наций споспешествует». Екатерина просила 20 тыс. дукатов и получила их. Правда, Бестужеву перепадало намного больше — до 2500 английских фунтов, да он еще брал и из других рук: 10 тыс. дукатов от Франции и, кроме того, еще прусские и австрийские деньги. Таковы были нравы того времени. И когда Вильямс после всех неудач был вынужден покинуть Петербург, Екатерина продолжала писать ему: «Я буду использовать все мыслимые и немыслимые возможности, дабы привести Россию к тому, что почитаю истинным ее интересом — а именно к тесному союзу с Англией». Если бы подобная переписка была раскрыта, ее сполна хватило бы для процесса о государственной измене. Но доверительные признания Вильямсу шли еще дальше и касались куда более деликатных материй. Она осмелилась говорить о том, что намерена делать в случае смерти царицы буквально в первые же минуты: «Я незамедлительно пойду в комнату сына … и пошлю доверенного человека уведомить пятерых гвардейских офицеров, каждый из коих приведет по пятьдесят солдат … Я же пойду в комнату умершей и приму присягу капитана гвардии, после чего возьму его с собой». Она рассчитывала на содействие генералов Апраксина, Ливена, Бутурлина, канцлеров Бестужева и Воронцова и присовокупляла далее: «Я решилась или царствовать, или погибнуть».