Татьяна Матвеевна продолжала петь про зеленую елочку, детишки нестройно вторили ей, а докторша старалась подобрать мотив на рояле, что было не так-то просто. Веселье било ключом. Лишь Поля Ягодка все оглядывалась на дверь.
Гусев вернулся минут через сорок.
— Ну, как тут? — спросил он, весело улыбаясь. — Поди-ко, уж и гостинцы пора раздавать. Ну-ка, Поля, распоряжайся.
Две женщины внесли в зал большую корзину, наполненную мелко нарезанными кусочками черного хлеба.
— Хлеб!.. Хлеб!.. — восторженно закричали детишки.
— Хлебушек! — зачарованно прошептала чья-то белокурая девчушка и всплеснула руками.
— Становитесь в очередь, да не толкайтесь, всем хватит, — деловито распоряжалась Поля Ягодка. — Всем, говорю, достанется. По целой четверке и по две сушеных грушки вышло. Вот вам гостинцы-то.
Ребятишки толпились вокруг нее, тянули ручонки, и она совала в каждую руку по кусочку колючего, тяжелого, но так завлекательно пахнущего черного хлеба.
Одни ребята тут же торопливо и жадно жевали, другие, отойдя в сторонку, рассматривали черные куски, будто это были сладчайшие пряники.
После раздачи хлеба Татьяна Матвеевна стала снимать с елки стеклянные шарики и одаривать ими детей. Леньке Маринцеву она дала сразу два.
Поля Ягодка гасила догоравшие свечи. Внизу матери одевали своих ребят.
Елка кончилась. В Доме коммуны остались только свои, совдеповцы. Все собрались в кабинете Гусева.
— Никифор, чего молчишь, что там случилось-то? — начала Поля Ягодка.
— Что, что… Склад хлопка на прядильной подожгли.
— Господи! Как же теперь?
— Значится, потушили. Заметили вовремя. Я ведь Бережкову и Золотову загодя сказал, чтоб наряды усилили. Кипы три всего обгорело. А эти, которые поджигатели, через фабричный двор сиганули, но Золотов со своими ребятами и Сашка Сильченко в догон за ними пошли. Да вот, кажись, и вернулись, — сказал председатель, прислушиваясь к топоту шагов на крыльце.
В кабинет вошли облепленные снегом, возбужденные начальник ЧК и Сашка Сильченко.
— Ну? — спросил Гусев.
— Все! — ответил Золотов и, вырвав из рук председателя самокрутку, жадно затянулся едким дымком самосада. — Троих взяли живьем, а двух — в том числе самого Юшку — ухлопали. Юшку-то вот Александр срезал.
— Он по мне из нагана ударил, — сказал Сильченко, — а я по нему… Подбежали, глядим — он хрипит уже и снег руками царапает…
— Ой, страсти какие! — охнула Ягодка.
— А елку-то все-таки мы устроили, — усмехнулся Гусев. — Значится, верх-то за нами остался.
— Иначе и быть не могло, — сказал Бережков. — Я так думаю, товарищ Гусев, что мы навечно теперь утвердились.
…Из тех, кто в канун девятнадцатого года устраивал эту елку, теперь, насколько я знаю, в живых осталась только одна старая пенсионерка Пелагея Андреевна Ягодкина. Да уж и тех, для кого Совдеп устраивал елку, тоже осталось немного — годы идут…
3. Ночлег в Лесниках
По делам службы мне понадобилось съездить в деревню Лесники, расположенную в Мещерской стороне, километрах в двадцати от станции Тума. Из-за снежных заносов автобус на этом участке не ходил уже вторую неделю. Подыскав на вокзале попутную подводу, я сторговался, подождал, пока подвозчик справит свои дела, потом уселся в широкие розвальни, прикрытые овсяной соломой, и мы поехали.
В полях было вьюжно и холодно. Порывистый ветер бросал в лицо колючие вихри поземки, трепал сухие кусты чернобыльника, кое-где торчавшие из-под снега, и теребил голые, заиндевевшие ветви придорожных берез. Небо сурово хмурилось сизыми тучами.
Подвозчик попался неразговорчивый, всю дорогу он сидел, завернувшись в дубленый тулуп, и только на ухабах, когда розвальни сильно встряхивало, он всем туловищем оборачивался назад, чтобы убедиться, тут ли еще пассажир.
— Слава богу, душа на месте.
В Лесники мы приехали засветло, но дорогой меня так настудило, что захотелось сразу же позаботиться о ночлеге.
— А вы, гражданин, у Якуниной станьте, — посоветовал возчик. — Женщина она вдовая, живет только с дочкой. Все начальство у ней останавливается. Глядишь, и для вас местечко найдется.
Изба у Якуниных была старая, рубленная по образцу, принятому в здешних местах: большую часть кухни занимала широкая русская печка с лежанкой и полатями, потом была еще горница с боковушкой, отгороженной филенчатой переборкой и отделенной от горницы не дверью, а цветастой ситцевой занавеской.
— Вот тут и отдохнуть можете, — певуче сказала хозяйка, сероглазая круглолицая женщина лет сорока, проводив меня в боковушку, где стояла деревянная кровать, застланная пестрым стеганым одеялом, сшитым из разноцветных клинышков.
— У нас часто заезжие останавливаются. Вы располагайтесь, как дома, а мне-то еще на ферму надо сводить. Может, молочка испить захотите, так на столе в кринке топленое…
Хозяйка ушла. В боковушке было тепло и уютно. Клонило ко сну, и я задремал, хотя до вечера было еще далеко.
Снилась мне зимняя полевая дорога, горбатые прясла деревенских околиц да елки, похожие на кораблики, неведомо куда бегущие по снежному океану. Потом сквозь эту унылую неразбериху сна стала вдруг пробиваться напевная французская речь.
Я открыл глаза, увидел низкий, потемневший от старости потолок, ситцевую занавеску, отделявшую боковушку от горницы, но по-прежнему, как во сне, слышал молодой голос, читавший по-французски стихи.
Кто мог читать их здесь, в глухой мещерской деревне, где люди, как мне казалось, целиком были поглощены заботами о земле, об урожаях картошки и увеличении надоев молока?
Мне доводилось бывать в этих местах и прежде, очень-очень давно, почти сорок лет назад. И самому мне было тогда всего одиннадцать лет.
Была гражданская война, разруха и голод. Собрав кое-какие пожитки, мать сказала мне:
— Давай, Витюшка, под Туму съездим. Может, картошечки да маслица выменяем.
Поручив младших заботам соседки, мы по чугунке поехали в Туму, а от Тумы пошли пешком.
В Лесниках пришлось заночевать у какой-то солдатки. Меня положили на печке с хозяйскими ребятишками. Было там жарко и душно. В углах густо шуршали рыжие тараканы. Хозяйских ребятишек было двое: один, пожалуй, приходился мне ровесником, другой года на три моложе. Мы лежали на печке и отчужденно посапывали, стесняясь друг друга. В кармане у меня была «галка» — золотисто-желтый шарик. Я захватил его тайно от матери, рассчитывая променять в деревне на репу. Но тут, размякнув в тепле и преисполнившись чувством благодарности к приютившим нас чужим людям, я молча сунул «галку» младшему мальчику. Он тоже молча зажал ее в маленькой горячей ладошке и только сильней засопел. А две солдатки — хозяйка и моя мать — сидели в потемках и говорили о своих горестях.
— А голомечко ли ты замужем-то? — спрашивала хозяйка у матери.
— Как?
— Замужем-то, баю, голомечко ли? — повторила хозяйка.
— Да что-то я не пойму.
— Она спрашивает, давно ли, мол, замужем, — хрипловатым баском сказал с печки старший мальчик.
— По-каковски же это вы говорите-то? — спросила мать.
— А по-здешнему, по-деревенски. Мы, ведь, родная моя, неграмотные.
После, рассказывая об этом своим соседкам, мать неизменно добавляла:
— Вот уж сторона-то глухая. И люди-то говорят так, что понять невозможно. Парнишечка-то, видно, в училище бегает, так уж он объяснил. А то голомечко да голомечко, а что оно значит, поди догадайся.
Вот какими мне и запомнились старые Лесники.
Конечно, здесь, как и всюду, с тех пор произошли немалые перемены. Но все-таки французские стихи, звучавшие в деревенской избе, удивили меня.
Я встал и тихонько выглянул в горницу. За столом под электрической лампочкой сидела девушка лет семнадцати, очень похожая на хозяйку, и вслух читала стихотворение из школьного учебника французского языка.
— Ой, никак разбудила я вас? — сказала девушка, заметив меня. — Привыкла вслух уроки готовить.
— Где же это вы французский язык изучаете?
— В школе, — ответила она, слегка удивившись моему вопросу. — В девятом классе. В других школах английский или немецкий учат, а у нас французский. Это вот почему: наша учительница Сусанна Борисовна приехала из Ленинграда. Она и там преподавала французский язык. Потом во время блокады чуть не умерла от дистрофии. Здесь ее подлечили, поправили, и она осталась в Лесниках навсегда.
Я сказал, что вот, мол, очень хорошо, что и колхозная молодежь имеет возможность изучать иностранные языки.
— Конечно, хорошо, — согласилась девушка. — А то вот Маша Захарова — очень известная доярка из Константиновского колхоза, вы, может быть, слышали, — была на фестивале в Москве. Встречалась там, конечно, с французами и англичанами. А разговаривать не могла. Языков не знает. Ну, только я тоже, если случится, не смогу разговаривать. По грамматике у меня четыре, а произношение не получается.