— А ведь невеста‑то у нас — пианистка, — отвернувшись от Татьяны Калачевой, подал голос учитель труда Максимов.
— Сы — ыграй что‑нибудь! — зааплодировали за столом. Какой‑то незнакомый мужик поднял вверх палец с грязным ногтем:
— Полоне — с-с Огинского!
«Только не полонез, — испугался Калачев, — неужели она так поступит. Полонез среди этих рож?»
Лена вышла из‑за стола, поправила свое белое, в люрексе, длинное платье и провела по лицам гостей своим электрическим счастливым взглядом. Она извинилась:
— Какой может быть полонез? Вы хотите, чтобы я разревелась? Прощание с молодостью?
Ее поддержал добродушный фотокор Земнухов:
— Конечно, веселое, — он погладил ладошками свои пухлые щеки и стал протискиваться в угол прихожей, где стоял его кофр с аппаратурой. Леночка заиграла какого- то «чижика — пыжика» или фабрично — заводское что‑то. Она откидывала назад свои рассыпчатые волосы, трясла головой так мило и так обреченно. Гости занимались кто чем: кто царапал вилкой капусту и ронял салат на скатерть, кто грыз пережаренную румяную куриную ножку. Физрук Филиппенко целовался с соседкой Подлетаевой, роскошной дамой в черном гладком платье. Некоторые притопывали ногами и хлопали в ладоши. Земнухов все эти эпизоды сфотографировал. Мил. Мил. Очень. Он сказанул: «Для памяти».
— На цветную снимаешь? — всхлипнула историчка.
У Калачева опять жестоко зачесалась голова. Кто — то
предложил поиграть в лотерею. А Калачев поспешил в это время, пока все заняты, в ванную. Надо умыться, голова покоя не дает — чешется. Но когда он захлопнул за собой дверь ванной, отвернул кран и взглянул на себя в зеркало, то застыл в изумлении. Может быть, для других это было незаметно, но он увидел нечто чудовищное. Голова его покрывалась именно там, где была лысина, где была пустыня Гоби…
— Вот тебе раз! — испугался он, да, да, испугался, ведь это чертовщина какая‑то. Лезут. Растут! Он ущипнул новый волосок, выдернул его — больно. Врос крепко. Это были младенческие волосы. Пушок, что ли? В этой глупейшей обстановке он пощупал темечко. Может, и там кости нет, опять родничок появился. Кость была. Смущенный Калачев вернулся в зал к гостям и уже весь вечер голову держал прямо, ничего не ел, чтобы не склоняться к тарелке. Опасался того, что увидят пушок. Однако выпил он в этот вечер изрядно.
Леночку увезли. Казалось бы, Калачев должен был убиваться и стенать. Этого не произошло. Напротив, Владимир Петрович Калачев проснулся в самом что ни на есть прекрасном расположении духа. Происходило оно прежде всего из‑за того, что тело его стало каким‑то упругим и не было в нем той слабости, которая подтачивала его в последнее время. Ему тут же захотелось есть, ему захотелось сделать зарядку, чтобы окончательно освободиться от остатков телесной немоты. Он вскочил с постели и ему приятно было ощутить босыми стопами прохладу линолеума на кухне. Не дураки все же всякие целители, утверждающие, что ходить надо босым. От этой элементарной и вовсе не смешной мысли он захохотал, да так по- животному освобожденно, что, казалось, горлу его так же приятно от этого естественного акта, как и от ступания босиком. Он засмеялся и вспомнил, что вчера произошло нечто такое! Калачев подошел к зеркалу в прихожей: так и есть, не приснилось — так и есть — шевелюра его стала гуще, те детские волосики на розоватой лысине начали темнеть и превращаться из пуха в настоящие живые волосы, твердеть. Пахло вчерашним свадебным, особенным запахом: водочным перегаром, пережаренными котлетами. Но это не вызвало тошнотворного комка в горле. Полное безразличие к запаху.
— Смеешься, — подала голос жена, — есть чему посмеяться. Есть!
Опять она отвечала сама себе. Татьяна глядела на Калачева не то чтобы осуждающе, но в ее глазах стояла вполне определенная тоска. «Вот она‑то глубже меня переживает потерю дочери», — подумал Калачев. И еще раз сказал себе: «Неужели он ошибался насчет Татьяны, насчет ее безразличия к собственному чаду?» Просто все люди маскируются. Самое сокровенное происходит за семью запорами. Сейчас ведь опасно изворачиваться наизнанку, выставлять душу напоказ, люди мигом заметят все слабости, а потом используют в свою пользу и во вред, конечно, простодушию и доверчивости.
— Ты ничего не замечаешь? — спросил Калачев.
— Замечаю то, что ты мне не помогаешь убираться, еще замечаю, что ты слишком быстро принял на вооружение поговорку об отрезанном ломте.
— Нет, нет, нич — чего не замечаешь? — заспешил он, говоря все это заискивающим голосом. — Взгляни на мою голову.
Татьяна скользнула взглядом по его лбу.
— Действительно, замечаю, у тебя волосы полезли. Оперяться начал.
Она с недоверием, даже с опаской, прощупала нежную поросль: — Да, действительно, бывает. Это все от волнения. Это бывает. Луковицы волос у тебя не пропали, а затаились, и вот надо было получить какой‑то щелчок, чтобы они опять проснулись и заработали. Свадьба щелкнула.
Его не устроило такое объяснение. Совершенно это не так, совершенная ерунда. Что это вдруг ни с того ни с сего ему стало так хорошо и его распирало изнутри от внутреннего здоровья, от животного счастья, от эластичности, упругости мышц. Он помнил это ощущение из своего детства. Чаще всего это бывало весной, когда вскрывались на их деревенской речке льды, когда на вербе появлялись тугие узелочки, и солнце хищно пожирало сугробы, когда пахло весной. Травы и деревья еще спали. И все же пахло мягким и одновременно плотным весенним воздухом. Может, это мокрой, теплеющей землей пахло?
Расколотив чайной ложечкой яйцо, Калачев мельком взглянул на свои часы. Стрелки заметно двигались назад, не только минутная, но и часовая. Как только выдерживают они этот скорый ход?! Скоро как самолетный пропеллер крутиться будут. Секундная стрелка, видимо, не выдержала, она слетела со своего фиксатора и просто болталась, однако не мешала движению своих малорослых сестер. Калачев отстегнул ремешок и положил часы на угол кухонного стола, стрелки остановились, и часовая, и минутная. Вот как! Он опять застегнул ремешок у себя на запястье. Стрелки сорвались с мест и опять помчались назад.
По спине Калачева пробежал холодок. Боясь, что его открытие не оправдается, он тут же шмыгнул в ванну и там разделся. Он оглядел свое тело. Тугое. Но эту тугость он внушил себе: аутотренинг, гипноз! «Тело туже, даже дюже», — проговорил он в рифму вслух. «Даже дюже тело туже». Пишут, что кожа на шее самая чувствительная ко времени. Она раньше покрывается морщинами, блекнет, роговеет. И на шее у Калачева кожа стала лучше, посвежела. Ему как бы кто‑то подсказывал: «А ты загляни в рот себе». Тайный голос призывал его открыть рот. Тогда‑то все и прояснится. Он заглянул, сунул туда пальцы, надавил на лунку от коренного зуба, вырванного год назад. Да, там твердо. Там покраснение десны. Там была белая, уже ясно заметная верхушка нового зуба.
— Вот ты и убедился, — удовлетворенно произнес голос, похожий на его собственный, — правильно думаешь!
Он думал правильно. Он еще раз отстегнул часы и положил их на кафельный пол ванной. Часы остановились. Он нагнулся, поднял, пристегнул — пошли. Абсурд! Но ведь мы называем абсурдом все то, чего не понимаем. Абсурдно все: бессмысленны людские действия, абсурдно плавление твердого льда и воспламенение спички. Абсурд-, но то, что невидимая сила толкает электромотор пылесоса, который сейчаг включила Татьяна. Все, что необычно — абсурдно. Существуют тысячи объяснимых поступков людей, все они неверны или понятны только по действиям системы. И на этот раз необъяснимое надо воспринимать как естественное.
Благодаря этому сказочному, дьявольскому механизму время для него стало двигаться в другую сторону. Все стареют, а он молодеет, все дряхлеют, его же организм становится более крепким. Он засмеялся опять. На этот раз смех его был другим, не таким счастливым. Он тут же продолжил в мыслях своих вектор молодения. Все стареют — двигаются к смерти. Вспомнилось циничное: «Что такое жизнь? Затяжной прыжок из одного места в могилу». Теперь его жизнь — прыжок в другую сторону, а результат один — смерть. И это произойдет очень скоро, вон ведь как улепетывают стрелки. Калачев присел на край ванны, руки у него дрожали. А чего бояться‑то, ведь всегда можно отстегнуть австрийские часики и кинуть их в канализационный люк, в речку — вонючку. Но нет. Одному ведь ему выпало лучше пожить немного молодым, потом снять часы, возвратить себя к тридцати годам, к сорока в конце концов. Пожить. Потом опять нацепить часы, как бы заправляя бензобак своей жизни молодостью, здоровьем, так можно жить вечно, лишь бы не попасть в катастрофу, не заболеть неизвестной болезнью. Хотя, наверное, с неизлечимой болезнью тоже можно справиться, пристегнуть часы к руке, и болезнь завянет. Постепенно Калачев успокаивался и рисовал в своем мозгу все более лучезарные картины своего дальнейшего благоденствия. Он исполнит давно задуманное, съездит к садисту сержанту Луценко и воздаст ему должное. Луценко живет недалеко, достаточно сесть в автобус и через три часа он увидит его наглые глаза. Калачев отомстит сержанту с чувством, с толком, с расстановкой. По сути сюда, в ку