— Твоя высшая музыкальная механика, — сказал Фердинанд, — вещь весьма занятная, хотя и затрудняюсь представить себе ее назначение.
— Оно заключается в открытии совершеннейших музыкальных звуков. Я полагаю музыкальный тон тем совершеннее, чем ближе он к таинственным звукам природы, которые покуда еще не оторвались от этой земли.
— Пожалуй, я не так глубоко проникаю в эти тайны, — заметил Фердинанд, — но мне, признаюсь, не вполне ясна твоя мысль.
— Позволь тогда хоть в самых общих чертах обрисовать тебе то, что владеет всеми моими помыслами и чувствами. В те незапамятные времена, когда человек — я бы воспользовался пассажем из «Рассуждений о ночной стороне естествознания» проницательного писателя Шуберта[15] —…когда человек жил в первозданной священной гармонии с природой и был наделен божественным инстинктом пророка и поэта, когда не дух человеческий открывал природу, но она сама открывала его и свое новорожденное чудо питала глубинными родниками, тогда-то и вдохнула она в него свою священную музыку, и в дивных звуках заговорили тайны ее вечного бытия.
Отзвук, дошедший до нас из таинственных глубин тех древних времен, слышится в прекрасном сказании о музыке сфер, которое еще в детстве, когда я впервые узнал об этом из сочинений Цицерона[16], наполнило меня трепетным благоговением. И как часто с тех пор тихими лунными ночами пытался я уловить эти чудные звуки в шорохе деревьев. Но я уже говорил, что звучащие откровения природы еще не оторвались от нашей земли. Именно их доносит до нас воздушная музыка Цейлона, именуемая в записках путешественников «чертовым голосом». Она производит столь глубокое впечатление на человеческую душу, что самые невозмутимые наблюдатели не могут не испытывать леденящего кровь ужаса, мучительного сострадания стенающему существу, за которым скрывается сама природа, подражающая человеческому голосу.
Да и мне довелось когда-то пережить нечто подобное. Это случилось в Восточной Пруссии, близ Куршского залива. Была поздняя осень. Я остановился в одном из тамошних имений. И по ночам при умеренном ветре ясно слышал протяжные звуки, напоминавшие то вздох органа, то глухой замирающий звон колокола. Временами я четко различал нижнее фа с квинтой до, иногда же — малую терцию ми бемоль, и вот на меня обрушивался резкий септ-аккорд глубочайшей мольбы, терзавший душу тоской и ужасом.
Какая-то необъяснимо пленительная власть заключена в этом зарождении, наплыве и угасании звуков природы, и музыкальный инструмент, способный повторять их, действует на нас с не меньшей силой. Мне кажется, что ближе всего к подобному совершенству звукоизвлечения, к охвату всех регистров души стоит стеклянная гармоника. Ее прелесть в том, что, обладая счастливым свойством воспроизводить звучание природы и глубоко волновать наши чувства, она просто не умеет угождать легкомыслию или безвкусной помпезности и чарует именно священной простотой своей. Не менее замечателен и ее новорожденный собрат — так называемый гармоникорд[17], в коем вместо колокольчиков звучат уже струны, задеваемые каким-то хитрым механизмом, который снабжен передвижным валиком и управляется клавишами. Исполнитель достигает здесь еще большей власти над звуком. Но гармоникорду не дано того божественного, как голос инобытия, тона, какой доступен гармонике.
— Я слышал этот инструмент, — сказал Фердинанд, — и звук действительно поразил мою душу, но, как мне показалось, менее всего — стараниями исполнителя. Впрочем, я вполне понимаю тебя, хотя мне и не совсем ясно, в чем ты видишь родство звуков, сотворенных природой и извлекаемых из инструментов.
— А разве музыка, живущая внутри нас, — возразил Людвиг, — может быть иной, нежели та, что составляет одну из сокровеннейших тайн природы, подвластных лишь высшему смыслу, и доходит до нашего слуха через посредство музыкальных инструментов так, будто мы завладели чарами могучего волшебника? Однако в чисто психических проявлениях духа, а именно — во сне, мы обходимся без всяких чар, и в созвучии знакомых инструментов различаем как бы рожденные самой природой звуки, которые живут словно сами по себе: льются, ширятся, замирают.
— Мне приходит на ум эолова арфа[18],— перебил друга Фердинанд, — что ты думаешь об этом тонком изобретении?
— Подобные усилия, — ответил Людвиг, — перенять у природы звуки, конечно же, прекрасны и достойны всяческого уважения. Но мне кажется, в этом состязании с природой мы покуда довольствуемся чем-то вроде погремушек, которые она с легкостью ломает в своем праведном гневе. Куда интереснее всех этих эоловых арф, подходящих разве что для музыкального сопровождения сквозняков, описанная в литературе погодная арфа[19].
Толстые, отделенные широкими промежутками струны укрепляются прямо под открытым небом. Повинуясь движению воздуха, они начинают колебаться и издавать мощные звуки.
Вообще говоря, здесь открывается широкое поприще для физика с музыкальным слухом и мудрой душой. И я верю, что при нынешних успехах естествознания позволительно надеяться на более глубокое проникновение в священные тайны природы, и, быть может, мы еще въявь увидим то, что пока лишь смутно предчувствуем.
Воздух вдруг наполнился каким-то странным звуком. Мощный наплыв его напоминал раскат стеклянной гармоники. Людвиг и Фердинанд замерли на месте, словно приросли к земле. Это были звуки мольбы, это был голос неизвестной певицы. Фердинанд схватил друга за руку и прижал ее к своей груди, Людвиг же тихо, с дрожью проговорил:
— Mio ben ricordati s’avvien ch’io mora…
Они находились за чертой города у входа в какой-то сад, окруженный деревьями и высокими кустами живой изгороди. Прямо перед ними, сидя в густой траве, играла миловидная девочка, дотоле не замеченная ими. Она вдруг вскочила на ноги и сказала:
— Ах, опять поет сестрица, и до чего красиво, пойду отнесу-ка ей цветы. Я ведь знаю — глядя на яркие гвоздики, она будет петь и петь, и еще красивее.
С этими словами она вприпрыжку побежала в сад, держа в руке огромный букет цветов. Калитка осталась открытой, и друзья могли заглянуть внутрь. Но каков же был их ужас, когда посреди сада, под сенью высокого ясеня, они увидели профессора Икс. Только лицо его уже не было искажено той злобно-иронической улыбкой, с коей он встретил их в своем доме, но хранило глубокую меланхолическую серьезность; взгляд, устремленный ввысь, был как бы просветлен созерцанием далеких миров, скрытых за облаками и посылающих на землю звуки, от которых почти неосязаемо колеблется воздух.
Медленно и размеренно расхаживал он взад-вперед по центральной аллее, а се вокруг моментально преображалось, вторя его движению. Деревья и кусты отзывались тонкими хрустальными звонами, которые сливались в необыкновенный концерт и словно горели в воздухе, воспламеняя душу и наполняя ее блаженством небесных предчувствий.
Стало смеркаться, профессор исчез в темной зелени, и звуки будто истаяли в легчайшем пианиссимо.
В глубоком молчании друзья двинулись наконец обратно в город. Когда Людвиг собрался уже попрощаться, Фердинанд прижал его к себе и сказал:
— Оставайся мне верным другом! Верным другом! Ах, я чувствую, как в душу мою запустила руку какая-то враждебная сила, она терзает самые нежные струны. Теперь они в ее воле, и это погубит меня!
А язвительная ирония профессора! Не была ли она выражением этого враждебного начала? И не для того ли отгородился он от нас своими автоматами, чтобы избежать человеческого общения со мной?
— Вероятно, ты прав, — ответил Людвиг. — Я ведь тоже почувствовал, что профессор каким-то непостижимым образом вмешался в твою жизнь или, вернее сказать, в сферу таинственных психических уз, связавших тебя с той незнакомкой. Не исключено, что вопреки собственной воле энергией зла и противодействия он даже укрепляет эту связь, вызывает в ней прилив ответных сил. И оттого-то с такой злобой и отвергает непосредственное общение с тобой, что твой духовный принцип поощряет эту взаимосвязь и делает ее во сто крат живее, не считаясь с волей профессора, а уж тем более — с суждениями обычного здравого смысла.
Друзья решили сделать все возможное, чтобы свести более короткое знакомство с профессором и во что бы то ни стало разрешить загадку, возымевшую такое значение в жизни Фердинанда. Второй визит должен был состояться на следующий же день. Но нежданно-негаданно Фердинанд получил письмо от своего отца, просившего его приехать в Б. Он не мог позволить себе ни малейшей отсрочки и уже несколько часов спустя сидел в почтовой карете. Друга же он заверил в том, что никакие обстоятельства не воспрепятствуют его возвращению в Й. Самое позднее — через четырнадцать дней.