Казанова смотрел на меня, открыв рот от удивления.
Канкан опустил ноги и ушел мыть посуду.
Череп гения лопнул по швам; его жена бросилась за нитками.
Колеса полигамии превратились в квадраты Малевича. Мою душу защемило дверью.
Шел надцатый день нашей совместной жизни. Я набрался терпения. Я ждал, когда Мессалина покинет меня, и топором на собственном сердце делал зарубки, отмечая каждые совместно прожитые сутки. Она насильно заставила меня спать в одной постели, есть из одной тарелки, смотреть в одно окно и все движения тела и души производить синхронно. Я напрочь лишился всего своего: личной жизни, одеяла, мироощущения, свободного распорядка дня и, главное, времени и бриллиантового одиночества, которое многие годы являлось важнейшим из моих наслаждений, смыслом существования. Это была трагедия.
В пятницу мы проснулись очень поздно, часа в три пополудни. За окнами выла метель. Голые деревья стучали ветками и дрожали от холода. Вдобавок кто-то делал перестановку на небе. Луна уподобилась платяному шкафу. Какие-то незнакомые люди переносили ее с места на место, из комнаты в комнату и страшно матерились. Они тащили Луну по полу, она то и дело падала, и от грохота мой дом готов был развалиться на куски. Я вытащил меч из ножен, постучал им по трубе парового отопления, после чего Луна упала в последний раз, погасла и стало тихо.
Во Вселенной наступила удивительная тишина. Саша проснулась, встала с постели, привела себя и свои чувства в полный порядок и до обеда кружила вокруг меня, задумчивая и молчаливая. Она плавала вокруг меня, словно диковинная, экзотическая рыба, церемониально совершая круг за кругом, и молчала. Иногда она открывала рот — оттуда выплывали огромные пузыри, — но так и не решилась ничего произнести. Я же достал из стола острый перочинный ножичек и стал затачивать карандаши один за другим, стараясь сделать вид, будто и не замечаю, как накаляется атмосфера. Когда все карандаши были очень остро отточены, я достал дневник и записал:
«Глупо судить обезличенного человека с позиций обезличенной совести. Вообще человека с позиций некой абстрактной совести. Совесть вообще, принадлежащая всем и не принадлежащая никому, — это всегда орудие инквизиции. Зато совесть, имеющая отношение только к одному человеку, есть истинный Бог.
Невозможно воскресить человека по анонимке или строчке в судебном деле. Для воскрешения человека понадобится дух. И когда меня спрашивают о том, что такое дух, я отвечаю: это вещество, которое необходимо для вашего бессмертия. Живите духом, наслаждайтесь духом, укрепляйте не только душу, но и свой дух. Иначе как же Господь станет воскрешать вас, друзья мои? Мир, в котором вы живете, противен духу. Как будто все и создано в этом мире, и сам он так устроен, чтобы выдавить из человека дух по капле, обезличить человека и сделать его фигурой малозаметной. Сделать из существа бессмертного существо ничтожное и тленное. Но я не унываю. Я всю свою жизнь сражаюсь за собственный дух, посмотрите на меня. Я несу огромные потери. Я дважды был разбит наголову, я бежал с поля боя, я много лет зализывал собственные раны, и некоторые из них кровоточат до сих пор. Мой дух терпит, скорбит из-за моей нерешительности и слабости. Но я не сдаюсь, я готов сражаться и дальше. Сражаться и радоваться. Но как прискорбно, если бы вы только знали, видеть вас, обреченные. А вы действительно обречены, если ваши души пусты, как орех.
Когда душа покидает тело человека, его родные скорбят и плачут: какое горе! А когда дух покидает тело человека, никому и в голову не придет пролить хотя бы одну слезу. Если душа покинула тело, человека отпевают и хоронят, но что делают с человеком, которого покинул дух? Никто ему даже не посочувствует. Потерял вечность, потерял бессмертие. Ходит и смердит. Непогребенный. Амен!»
Я положил карандаш на стол, закрыл глаза и успокоил сердце. Только что я держал в своих руках человечество. Тяжесть необыкновенная. Только спустя несколько мгновений я понял, что мог надорваться.
— Что с тобой происходит? — спросила Саша. — Ты белый как мел! Все утро что-то пишешь, разговариваешь сам с собой, я хочу знать, о чем?
— Не хочешь мне рассказать?
— Выйду на свежий воздух, пройдусь, мне надо кое-что обдумать.
— Ты хочешь идти один? Не возьмешь меня с собой?
— Нет.
Это было фатальной ошибкой.
— Тварь, гигантский паук, — взорвалась Мессалина, — насекомое, набитое старыми книгами, упрямством, похотью. Ты меня с ума сводишь своим многозначительным молчанием. Весь день что-то бормочешь себе под нос. А ночью набрасываешься на меня и прокалываешь кожу чуть пониже живота своим остро отточенным жалом. И как следует потрудившись над тем, чтобы сделать ранку пошире, наконец впрыскиваешь свой яд! Твой яд не только умертвляет меня, он растворяет меня изнутри, он переваривает мое тело, мою душу! Он съедает мою память, мою нежность, мою наивность. И ты, объевшийся сладкого нектара, уползаешь в свою нору, закрываешь за собой дверь и водишь указательным пальцем по белым страницам вдоль строчек, пока не покраснеют белки глаз и книга не выпадет из рук.
— Истинная правда, — сказал я, — еще никогда в своей жизни я не наблюдал, чтобы так много правды находилось в одном месте. Правда, и ничего, кроме правды. Авгиевы конюшни, из которых сто лет не выгребали правду.
Начался скандал!
В природе что-то расстроилось.
Из мокрого гроба поднялся юго-восточный ветер. Сначала в воздухе летали обрывки чужих писем и солома, а уже через несколько минут — мертвые ведьмы и деревья, вырванные с корнем, барсуки, выдры, груды искаженного металла, трактора, сенокосилки, лопаты и мотовилки.
Моя Мессалина была в центре этого стихийного бедствия. Воронка урагана находилась у нее во рту. Я любовался разбушевавшейся стихией и даже не пытался понять, в чем именно меня обвиняют. Я не слышал слов. Я любовался стихией... до тех пор, пока летящая по ветру тарелка не ударила меня в колено. Боль была нечеловеческой. И тогда я одним волевым решением прекратил шабаш.
Я терпеть не могу беспорядка в космосе! Я с детства привык к тому, что все планеты движутся только по своим орбитам, а вещи — ботинки, книги, гантели — лежат на своих местах! Я не люблю, когда солома и мотовилки носятся в воздухе. Я опрокинул Сашу на спину и закрыл ей рот ладонью.
Сразу же настала тишина и благодать. Не было слышно ничего, кроме трения локтей и коленок о ковер и ее заунывного мычания. Боролись мы недолго. Я положил Мессалину на обе лопатки, приспустил ниже ватерлинии ее кружевные трусики и совершил нечто такое, отчего благодати в мире и тишины стало еще больше. А потом прибавилось еще и еще. И поскольку сам святой Августин когда-то сказал мне, что благодати в мире всегда мало и ее не может быть слишком много, я еще и еще раз повторил приятное во всех отношениях внушение, которое, с одной стороны, несло в себе колоссальный нравственный заряд, но, с другой стороны, само по себе было абсолютно аморально.
Безумие закончилось, на море наступил штиль. Отовсюду слетелись птицы и сели на воду. Саша стала шелковой и гладкой.
— Уже стемнело? — прошептала она печально и нежно.
— Еще нет.
— Ты хотел пойти прогуляться?
— Хотел.
— Пожалуйста, возьми меня с собой.
— Жду тебя на улице, одевайся потеплее, сегодня холодно. Пойдем куда-нибудь пообедаем.
Саша встала на колени, постояла минут пять, отдышалась, как-то странно дернула плечами и головой, как будто захотела сбросить с себя сладкий и ужасный сон, поднялась на ноги и, держась за стены, ушла к себе в комнату.
* * *
Рядом с моим домом был чудесный парк. Я присел на заснеженную лавочку и стал ждать, превозмогая волчий, звериный голод. До моего слуха донесся лязг железных колес и паровозные гудки. Солнце коснулось горизонта, воздух стал розовым, а с ним вместе снег, мои руки, стены домов и лицо каменного истукана, стоявшего около пруда в назидание будущим поколениям.
Я увидел маленького белокурого мальчика лет пяти-шести, идущего босиком по снегу. Он подошел, посмотрел мне в глаза и протянул руку. Я положил ему в ладошку пять рублей. Мальчик положил монетку в карман и стал молча, глядя мне в глаза, переминаться с ноги на ногу.
— Что еще? — спросил я.
— Ножки замерзли, — сказал он.
— Чем же я могу тебе помочь, душа моя?
— А можно погреть ножки у вас в карманах?
— Каким образом, милый?
— Я залезу вам на плечи и засуну их в карманы вашего пальто.
— Хорошо, — согласился я, — они у тебя чистые?
— Чистые, — сказал он, повернулся ко мне спиной и показал свои пятки. Я в жизни не видел пяток удивительнее. Это были кристально чистые, дистиллированные пятки.
— Ну, валяй!
Мальчик за одну секунду забрался мне на плечи, засунул ноги в карманы моего пальто и замер. Он застыл от счастья, он сидел смирно, он оказался очень примерным ребенком. Я достал из-за пазухи маленькую книжку стихотворений Бертрана и стал читать, пользуясь последними лучами огромной, отвесно падающей звезды. Я так увлекся стихами, что забыл о моей ветренице, о мальчике, что сидел у меня на плечах, и обо всем на свете. Однако очень скоро меня оторвали от созерцания потустороннего мира. Как будто из-под земли передо мной вырос большой гриб в образе юноши лет четырнадцати. Он положил к моим ногам шляпу, достал из футляра трубочку и стал играть забористую молдавскую музычку. Я выдал ему щедрый гонорар, и он тут же ушел с довольной улыбкой на лице. Не успел исчезнуть флейтист, как ко мне на деревянной тележке подъехал инвалид и предложил почистить ботинки.