где дышит смерть, а жизнь всегда мертва,
безумны взоры и картинны позы,
где все цветы живые существа,
и все сердца искусственные розы,
но где на всем равно запечатлен
твой странный мир, забывший смех и слезы,
усталости волшебной знавший плен,
о, маг. прозревший тайны вышиванья
в игле резец и кисть, Жиль Гобелен!
Пусть все живет — безумны упованья!
Равно бесцельно-скучны долг и грех;
картинные твои повествованья
таят в себе невыразимый смех!
Ты прав один! Живое стало перстью,
но грезы те, что ты вдали от всех
сплел, из отверстья к новому отверстью
водя иглой, свивая с нитью нить.
бессмертие купив послушной шерстью,—
живут, живут и будут вечно жить
загадочно, чудесно и капризно;
им даже смерть дано заворожить.
В них тишина, печаль и укоризна,
Тебе, о Жиль. была чужда земля
и далека небесная отчизна,—
ты отошел в волшебные поля,
где шелковой луны так тонки нити,
толпы теней мерцаньем веселя,
и где луна всегда стоит в зените,
там бисер слез играет дрожью звезд
на бархате полуночных наитий,
там радуга, как семицветный мост
расшита в небе лучшими шелками...
О Гобелен, ты был лукав и прост!
Как ты, свой век, владыка над веками,
одно лишь слово — изощренный вкус —
запечатлел роскошными строками;
божественных не признавая уз,
обожествив причуды человека,
ты был недаром гений и француз,
прообраз мудрый будущего века.
СОНЕТЫ-ГОБЕЛЕНЫ
I.
Шутили долго мы, я молвил об измене,
ты возмущенная покинула меня,
смотрел я долго вслед, свои слова кляня,
и вспомнил гобелен «Охота на оленей».
Мне серна вспомнилась на этом гобелене, —
насторожившись вся и рожки наклоня,
она несется вскачь, сердитых псов дразня,
бросаясь в озеро, чтоб скрыться в белой пене.
За ней вослед толпа охотников лихих,
их перья длинные, живые позы их,
изгиб причудливый охотничьего рога...
Так убегала ты, дрожа передо мной,
насторожившись вся и потупляясь строго,
и потонула вдруг средь пены кружевной.
II.
Вечерний свет ласкает гобелены,
среди теней рождая строй теней,
и так, пока не засветят огней,
таинственно живут и дышат стены;
здесь ангелы, и девы, и сирены,
и звезд венцы, и чашечки лилей,
ветвей сплетенья и простор полей —
один узор во власти вечной смены!
Лишь полусумрак разольет вокруг
капризные оттенки меланхолий,
легко целуя лепестки магнолий.
гася в коврах, как в пепле, каждый звук.
Раздвинутся, живут и дышат стены...
Вечерний свет ласкает гобелены!
III.
Дыханьем мертвым комнатной весны
мой зимний дух капризно отуманен,
косым сияньем розовой луны
здесь даже воздух бледный нарумянен,
расшитые, искусственные сны,
ваш пестрый мир для сердца сладко-странен;
мне не уйти из шелковой страны —
мой дух мечтой несбыточною ранен.
В гостиной нежась царствует Весна,
светясь, цветут и дышат абажуры,
порхают попугаи и амуры,
пока снежинки пляшут у окна...
И, словно ласки ароматной ванны,
Весны улыбки здесь благоуханны.
IV.
Как облачный, беззвездный небосклон,
и где лазурью выплаканы очи,
в предчувствии однообразья ночи
подернут тенью матовой плафон,
и каждый миг — скользя со всех сторон,
она длиннее, а мечта короче,
и взмахи черных крыльев все жесточе
там, у пугливо-меркнущих окон.
Уж в залах дышит влажный сумрак леса,
ночных теней тяжелая завеса
развиться не успела до конца,
но каждый миг все дышишь тяжелей ты,
вот умер день, над ложем мертвеца
заплакали тоски вечерней флейты.
V.
Как мудро-изощренная идея,
Вы не цветок и вместе с тем цветок;
и клонит каждый вздох, как ветерок,
Вас, зыбкая принцесса, Орхидея;
цветок могил, бессильно холодея,
чьи губы лепестками ты облек?
Но ты живешь на миг, чуть язычок
кровавых ран лизнет, как жало змея.
Ты — как в семье пернатых попугай,
изысканный цветок, вдруг ставший зверем!
молясь тебе, мы, содрогаясь, верим
в чудовищный и странно-новый рай,
рай красоты и страсти изощренной,
мир бесконечно-недоговоренный.
VI.
Роняя бисер, бьют двенадцать раз
часы, и ты к нам сходишь с гобелена,
свободная от мертвенного плена
тончайших линий, сходишь лишь на час;
улыбка бледных губ, угасших глаз,
и я опять готов склонить колена,
и вздох духов и этих кружев пена —
о красоте исчезнувшей рассказ.
Когда же вдруг, поверив наважденью,
я протяну объятья провиденью,
заслышав вновь капризный менуэт,
в атласный гроб, покорная мгновенью,
ты клонишься неуловимой тенью,
и со стены взирает твой портрет.
VII.
Гремит гавот торжественно и чинно,
причудливо смеется менуэт,
и вот за силуэтом силуэт
скользит и тает в сумерках гостиной.
Здесь жизнь мертва, как гобелен старинный,
здесь радости и здесь печали нет;
льет полусвет причудливый кинкет
на каждый жест изысканно-картинный.
Здесь царство лени, бронзы и фарфора,
аквариум, где чутко спят стебли,
и лишь порой легко чуть дрогнет штора,
зловещий шум заслышавши вдали,—
то первое предвестье урагана,
и рев толпы, и грохот барабана!
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
Бьет полночь, вот одна из стен
лукаво тронута луною,
и вот опять передо мною
уж дышит мертвый гобелен.
Еще бледней ее ланиты
от мертвого огня луны,
и снова образ Дракониты
беззвучно сходит со стены.
Опять лукаво озираясь,
устало руку подает,
неуловимо опираясь
о лунный луч, со мной плывет!
Всю ночь мы отблески целуем,
кружась в прохладе полутьмы,
всю ночь мы плачем и танцуем,
всю ночь, танцуя, плачем мы.
Неслышно стены ускользают,
сквозь стены проступаем мы,
нас сладко отблески лобзают,
кружась в прохладе полутьмы.
Так полночь каждую бывает,
она нисходит в лунный свет,
и в лунном свете уплывает,
как крадущийся силуэт.
И знаю я, что вновь нарушу
ее мучительный запрет,
и вновь шепну: — Отдай мне душу! —
и вновь она ответит: «Нет!»
Но, обольститель и предатель,
я знаю, как пуста игра,
и вот созданью я, создатель,
сегодня говорю: — Пора!
Конец безжизненным объятьям!
И вот лукавая мечта
пригвождена одним заклятьем.
одним движением перста.
Не сам ли мановеньем мага
я снял запрет небытия,
и вот ты снова — кисея,
и шерсть, и бархат, и бумага!
НОЧНАЯ ОХОТА
В тоскливый час изнеможенья света,
когда вокруг предметы.
как в черные чехлы,
одеты в дымку траурную мглы,
на колокольню поднялися тени,
влекомые волшебной властью зла,
взбираются на ветхие ступени,
будя колокола.
Но срезан луч последний, словно стебель,
молчит теней мышиная игра,
как мотыльки на иглах, веера,
а чувственно-расслабленная мебель
сдержать не может горестный упрек
и медленный звонок...
Вот сон тяжелые развертывает ткани,
узоры смутные заботливо струя,
и затеняет их изгибы кисея
легко колышимых воспоминаний;
здесь бросив полутень, там контур округлив,
и в каждом контуре явив — гиероглиф.
Я в царстве тихих дрем, и комнатные грезы
ко мне поддельные простерли лепестки,
и вкруг искусственной кружатся туберозы
бесцветные забвенья мотыльки,
а сзади черные, торжественные Страхи
бесшумно движутся, я ими окружен;
вот притаились, ждут, готовы, как монахи,
отбросить капюшон.
Но грудь не дрогнула... Ни слез. ни укоризны,
и снова шепот их далек.
и вновь ласкает слух и без конца капризный,
и без конца изнеженный смычок...
Вдруг луч звезды скользнув, затеплил канделябры,
вот мой протяжный вздох стал глух, как дальний рев,
чу, где-то тетива запела, задрожала,
рука узду пугливо сжала,
и конь меня помчал через ряды дерев.
Мой чудный конь-диван свой бег ускорил мерный,
за нами лай и стук и гул.
на длинных ножках стройный стул
скакнул — и мчится быстрой серной.
И ожил весь пейзаж старинный предо мной,