«Но, отец, – говорит мой кузен, – шапку я мог бы снять и спрятать. К чему все эти глупые бумажные берега, лучше сфотографироваться за этим столом».
В молчании мосье Хуан развернул свой чудесный берег и поместил впереди лодку.
«Видите ли, – говорит он серьезным тоном, – в данном случае мы имеем дело не с живописью, это берег настоящий. Я сам сфотографировал его во время моих путешествий по Северу. Подумайте только: вы никогда не были в этом месте и, однако, побываете там. Так что маленький господин сможет сказать своим друзьям: поглядите, где я на Севере побывал».
«Нет, не хочу, – говорит мой кузен. – Здесь удобнее всего, отец. Погляди, погляди только, как здесь удобно».
Тогда мосье Хуан подходит к нему и, почти касаясь губами его уха, шепчет чуть ли не во весь голос:
«Да знаете ли вы, маленький господин, где вы сейчас находитесь? Знаете? Вы на моем азиатском ковре, он соткан руками Азии и выжжен солнцем Азии, а под ним испанская плитка, а ботинки ваши из шотландской кожи. И пока мы тут с вами разглагольствуем, Земля пролетела в бездне миллионы миль и лет. Чего стоит наш спор, чего он стоит?! И скажите, наконец, разве не я должен печься о достоинстве моего искусства?» И мосье Хуан победно выбрасывает в воздух свои руки, словно это какие-то ненужные предметы.
«Отец, разве я не прав?» – говорит мой кузен, припадая к отцовскому лацкану. Но они сообща поднимают мальчика и ставят на берег. Они помещают его рядом с лодкой, в безлюдной глухомани, и делают его портрет. Лицо мосье Хуана над небесной голубизной галстука услужливо улыбается.
Тут-то, мой кузен, и начинается твое приключение, твое знаменитое приключение, твое открытие. Что оставалось делать, спрашиваю я вас, что оставалось делать, господа, этому героическому мальчику, как не то, что он сделал?
По возвращении домой мой кузен сказал родителям: «Везите меня на Север путешествовать. Я болен, а вылечит меня разве что этот чудесный берег». Ничего не отвечая, мой Дядюшка строго посмотрел на него.
Если он не сможет побывать на этом берегу, постоять на том самом месте, где сфотографировали, – как сможет он обуздать свои фантазии, как сможет соединить их, превратив наваждение в реальность, ложь в правду, сон в явь? Нет, он должен отправиться в эти места. Почувствовать на своем лице порывы свежего ветра. Он должен на своей лодке грести по ледяной воде, крепко сжимая весла.
И наш кузен стал искать по запыленным уголкам дома, где его вечно не могли найти, так как никто не ведал, что в огромном доме эти уголки существуют, – стал искать двери мечты. В его глазах появлялась тоска, когда он смотрел на большую льдину и безмолвное пространство за спиной своего изображения, – а заставить свое изображение оглянуться и поглядеть на все это он не мог.
Он садится рядом со своим изображением и широко открытыми глазами следит за ним, думает о нем, воображает его, оживляет его, спасает от небытия. Он не спит, а сидит рядом, следит за ним, оживляет. Смерть настигла моего кузена, когда он не спал и глаза его были широко раскрыты. Так завершилось чудесное и бесполезное путешествие маленького крестоносца – он умер от грез.
Я заканчиваю, заканчиваю. Образ смерти, тело, утратившее жизнь, я, глядящий на портрет, и я, всем своим слухом и широко раскрытыми глазами обретающийся в салоне фотографа, я, умирающий с каждым новым написанным словом, и я, умирающий с каждым прошедшим часом, – все мы сошлись в этом неприбранном месте.
Сейчас на портрете появился еще один мальчик, постарше, на нем черная, очень старая морская шапка. И они не в зале, а на белом бескрайнем берегу. Вот они уходят по нему далеко-далеко. И на песке остается лишь перевернутая лодка.
История о пайядоре[8]
Девочка эта в первый раз спела напев пайядора в один из вечеров, когда мы все сидели возле голых стен прачечной. Помнится, напев показался мне грустным-прегрустным, как желтая дорога в зимний вечер – в один из тех вечеров, что можно прятать в ладонях, подобно стеклянному шарику, в котором снег падает на неподвижного путника, и с путником этим мы связаны лишь нашей неподвижностью – он внутри стекла, а мы – снаружи.
Помню также, я тут же догадался, что пайядор жил в комнате – она была за нашей спиной – со старинным умывальником в эмалевых цветах, чьи тона давным-давно поблекли. Так и казалось, будто в давно прошедшие времена к этой нищенской комнате за нашей спиной приложила свои руки женщина, превратив ее в скрытый от сторонних глаз рай, похожий чем-то на золотые монеты, которые мы, покопавшись немного, находили в развалинах трактира, – все это теперь стало одной сплошной руиной. Мне хотелось сказать: «Войдемте, там внутри пайядор», но я не сделал этого, потому что в ту пору я проникся его мыслями и чувствами и испытывал к нему симпатию, – ведь и моя девушка была от меня очень далеко, правда, во времени – на расстоянии многих лет. И оба мы блуждали в одиночестве, разве что он – по дорогам, а я – по моим дням.
Меня совсем бы не удивило, если бы он выждал, пока мы все уйдем, прежде чем двинуться по дороге между высокими серыми эвкалиптами. В своей жизни он слышал лишь шорох сухих листьев под ногами, сражался с ветром, который лишь его настигал, и в роковые минуты, как, например, в топи среди гуайав, лишь он мог своими собственными руками вытащить себя из трясины в покое зарослей, и радость снова шагать навстречу ветру была лишь его неповторимой радостью. Было у него всего две-три вещи, и только. Но любил он их так, как, представлялось мне в ту пору, лишь бедняки любят свой нехитрый скарб.
Как-то утром я мог спросить его, почему он не покидает этот поселок, почему не поищет ее где-нибудь в другом месте? Но мое молчание было столь же нелюдимым, как и его, а мое одиночество – столь же заносчивым. К тому же он сам мог спросить меня, почему я не покидаю это детство, почему не покидаю эти дни и не отправлюсь искать ее? По правде говоря, мы оба оставались все там же. На предначертанных нам, одних и тех же местах. Только вот он был так ужасно обманут, а я все еще жду смертного часа.
Иногда по вечерам, которые я проводил облокотившись на перила черного моста, перекинутого через железнодорожный путь, мне казалось, что я слышу бедного певца далеко вдали. Дома в Арройо Наранхо подравнивали свои белые глинобитные ограды. Они грезили, что однажды море подступит к самым их стенам и корабли приплывут к ним с вестями и товарами со всех концов земли. Вечер молчаливо топил их в глубоких золотых сумерках, которые отсвечивали стариной, словно бы Карточный Король стряхнул с себя золотую пыль. И на самом дне этого озера, чью высочайшую, чуть синеватую поверхность мы едва различали снизу, мы оба таились в ожидании.
В тот последний вечер, когда я слышал, как он слоняется по поселку – ручеек моего ожидания перерастал в широкую реку, – я находился недалеко от крыльца, возле разрушенной чаши фонтана. В ней было сделано несколько грубых проломов, словно пробитых первобытным тараном, а на каменных глыбах посредине, которые раньше были в центре фонтана и покрыты водой, сейчас росли красные цветки (мы набивали ими свои дорожные котомки, ибо нам было известно: путешественники никогда не берут с собой провиант, а, постигая секреты леса, наталкиваются на самые неожиданные чудеса) – мы осторожно отрывали эти цветки от их ножек и высасывали сладкий, как мед, сок. Я много раз забирался туда и думал о тех днях, когда воду рассекали красные рыбы, а большой фонтан был полномочным представителем моря. В этом водоеме, рассекаемом рыбами, таилось одно из потерянных воспоминаний, которое я пытался отыскать на песке, устилавшем дно. Помнится, я повторял про себя: «Отец, ты вправду позабыл Арройо Наранхо или заблудился на пустынном берегу, около холодного моря, в надежде найти в береговых зарослях тропку, ведущую к нам?» С той поры как осушили фонтан, он не мог появиться больше на островке в центре, с ногами по щиколотку в воде, с долгожданными вестями-подарками. Высочайшие каменные стены были тогда между нами и богом.
Когда, выплывая из воспоминаний, я поднял глаза, то увидел рядом девочку. Она пришла с поля, находившегося слева от фонтана, оттуда, где росли две жавшиеся друг к другу группы пальм, три с одной стороны и две с другой, во время наших сражений они служили нам фортами. Я вообразил, что она всегда жила в этом поле и должна была знать истории о королях, которые правили там, и иметь книжки с их портретами, полные разных дат и названий редчайшего оружия. Наверно, Заблудившиеся Дети напечатали их соком деревьев в типографиях, таящихся под зарослями вьюнков. Я чуть было не попросил ее отвести меня в ее страну и включить в дозор, который, прячась за оградами, выслеживал чужеземцев, обитавших в полузаброшенных полях на пустынных красных землях, – тех же самых чужеземцев, что разбили голову старику в Доме на Холме. Но, заглянув в ее черные глаза, я понял все вероломство своего замысла – ведь она была девушка моего друга-пайядора.