А сердце у брата болело с самой Башкирии. Я это точно знаю. Помню хорошо событие, приведшее к этому.
Вторую «башкирскую» зиму мы уже встречали как-то более уверенно, что ли. Привыкли. Приспособились. Чему-то и научились. Под Новый год директор даже обещал устроить в конторе Ёлку. Марфуша посадила всех детей нашей избы клеить бумажные бусы, мальчишки постарше что-то выстругивали из деревяшек, уж не помню, что еще шло в дело. Когда ребятня срывалась кататься с ледяной горы, Марфуша садилась со мной поближе к печке (Юру в эту, вторую, зиму она тоже стала отпускать на гору) разучивать стихотворение. Предполагалось, что оно, и я вместе с ним, будет гвоздем новогодней программы в конторе. Стихотворение я помню до сих пор (даже пробовала несколько раз разучивать его сначала со своими детьми, потом с внуками, но что-то не встретила понимания...), приведу его здесь, чуть ниже. А пока расскажу про эту горку, раз уж вспомнилось. Горка, гора, вернее — горища даже, была наполовину рукотворной. В лесничестве, где много лошадей, было, понятное дело, и много конского навоза — единственный «продукт», которого всем и на все хватало. Навоз откидывали через окошечки к тыну, когда чистили стойла, и к зиме набирались целые горы. По первому снегу они замерзали, да потом их еще щедро поливали водой. Получались огромные ледяные горы, я бы ни за что не отважилась скатиться с такой. Катались на самодельных «аппаратах» (не могу привести здесь местное их название), собирали из дощечек (этого добра в лесничестве тоже было сколько угодно) круг, снизу обмазывали его все тем же конским навозом, стараясь придать плавную выпуклость книзу, и клали на ночь на крыльцо. К утру все было готово: навоз замерзал в камень и смораживал между собой досочки. Оставалось только забраться по приставной (пожарной) лестнице на гору, сесть на эти досочки и оттолкнуться. Скорость развивалась неимоверная, прокатывались далеко вперед, ну, чем дальше, тем больше чести, конечно. Я за этой забавой наблюдала только из окошка сквозь дырочку, протертую теплым пальцем на замерзшем стекле. Я по зимам на улице не показывалась — не в чем было.
Мне сказал однажды дед: «Ты смотри не лазь в буфет — Там, на самой верхней полке, Поселились злые волки!» Только дедушка уснул, Я скорей подставил стул, Приоткрыл немножко дверцу, Отодвинул банку с перцем, Переставил всю посуду — Я волков искал повсюду! Поутру проснулся дед, Не спеша полез в буфет — Хотел к чаю взять ирисок, А ирисок нет как нет! Обыскал он все до щелки, Заглянул и вверх, и вниз, А я сказал: «Наверно, волки Утащили твой ирис!»
Это первое встреченное мною в жизни поэтическое произведение навсегда для меня связано с незабываемым обликом моей незабвенной няни. Да и, по правде сказать, Марфуша и не знала, кто его автор (не знала просто, что это нужно знать), и в печатном виде я никогда его не встречала и ни от кого не слышала. Название «Кто хитрей?», скорее всего, няня сама придумала.
Как прошла Ёлка в лесничестве, что-то не припоминается. Помню только, что свое стихотворение я читала, стоя на табуретке, мне уже было пять с половиной лет, но я была очень маленькая (я и сейчас невелика, чуть больше полутора метров — искусственница, что тут скажешь!). Эту первую Ёлку в памяти заслонила вторая, сейчас будет понятно почему.
Вскоре же после Нового года по лесничеству разнесся слух, что в школе за Камой устраивает Ёлку какая-то русская учительница. Были школьные каникулы, и наших ребят решили везти туда на двух или трех санях. Меня взяли тоже, просить долго не пришлось, — во-первых, ехал мой брат, а во-вторых, я знала стихотворение! Вопрос с теплой одеждой тоже решился счастливо: меня Селим просто запихнул в рукав старого овчинного тулупа— было тесно, но очень тепло. Ехали через Каму, по льду, по «зимнику». Школу разыскали быстро, русская учительница встречала гостей на крыльце, тоже закутанная в тулуп. Но и в бесформенном тулупе до пят мы с братом тут же узнали нашу бабушку!!!
Бабушка, оказывается, тогда, осенью 41-го, все же добралась до станции назначения — ее посадили в один из следующих эшелонов. Там, в Красной Березовке (я уже говорила, что вовсе не уверена в названии), было еще какое-то начальство, которое и направило ее учительствовать в школу там, за Камой. В школе, кроме сеней, где все должны были сбивать снег с валенок, было два помещения: большое-пребольшое — класс и маленькое-премаленькое — учительская квартира. В нее вел отдельный вход и крошечные сени за ним. Большая печка располагалась вдоль смежной с классом стены, жерло и подтопок — со стороны бабушкиной «квартиры». В боку печи, что выходил в класс, было проделано несколько, может и с десяток, несквозных отверстий в один кирпич. Я потом слышала, что такие отверстия необходимы для русской печки и называются «печурками». У нас «дома» тоже были такие, мы в них грели-сушили носки и варежки. В бабушкиной школе так же делали ее разновозрастные ученики — она учила в одном классном помещении сразу всех и всему. Но по случаю праздника парты были раздвинуты к стенкам, посередине класса стояла Ёлка до самого потолка, а в печурках и на веревке, протянутой вдоль печи, висели мешочки с гостинцами — в каждом по стакану жареных семечек. Гостинцы получили все, первыми — приезжие гости. Как прошел сам праздник, не помню — впечатления от обретения бабушки заслонили все, но свое стихотворение я, конечно, прочла, не посрамила наше лесничество.
Двое саней отправились обратно в тот же день, хоть и быстро стемнело, а нас с Юрой и Селима с лошадью оставили ночевать. Нас с братом устроили на печной лежанке, а Селим отвел лошадь к кому-то в конюшню и сам устроился на ночлег под ее теплым боком. Мы долго не могли уснуть, все шептались, что же теперь будет: останемся мы у нашей бабушки (Селим привезет Марфушу, и мы будем снова жить «нашей семьей», а Юра будет учиться в бабушкиной школе) или бабушка теперь поедет с нами в лесничество. Но случилось по-третьему.
Разбудило нас громкое фырканье лошади под окном. Селим что-то ласково говорил ей по-башкирски. Бабушка быстро собрала нас, накинула на плечи тулуп, и все вышли на крыльцо. Мы уселись в сани (я опять устроилась в теплой овчине рукава), и бабушка сунула каждому еще по одному мешочку с семечками и мешочек для Марфуши и на скорую руку попрощалась с нами. Она оставалась «у себя». Понять ее взрослому человеку, конечно, не трудно: у нее уже было все обустроено. Кроме квартиры, где она жила одна и не спала на полу, ей выписывали и дрова, и керосин, и какие-то продукты. И самое главное — она работала!
Бабушка работала в школе всю жизнь [6] , сначала до пенсии, а потом еще много лет после. Есть фотография, на которой Н. М. Шверник вручает ей орден Ленина (плюс к званию заслуженного учителя СССР). В общем, став взрослой, я легко нашла объяснения, почему бабушка не поехала с нами (труднее было понять, почему она не взяла нас к себе, хотя, если постараться, и это можно, — наверное, она была сыта скученной жизнью со всеми нами в своей московской комнате). Но тогда, спускаясь к Каме в рукаве Селимова тулупа, я вряд ли могла понять, что это правильно, что мы второй раз теряем нашу бабушку...
Но додумать до конца не удалось — тут случилось несчастье.
Как уж так получилось, я не знаю — не видела из теплой тьмы тулупа, и после мне никто не рассказывал. Только наши сани, а затем и лошадь как-то попали в полынью (или прорубь?). Сани остались на поверхности, только сильно накренились, и мой брат, сидевший близко к задку, съехал в ледяную воду. Дико заржала несчастная лошадь, еще истошнее закричал Селим — мы были еще у самого берега, его услышали, сбежались люди, кое-как всех вытащили, но несчастья на этом не закончились. Брата (на другой, местной, лошади) повезли в больницу, неизвестно куда. Как-то я оказалась все-таки дома, но тоже замерзла до полусмерти, хоть и осталась целешенька. А лошадь, «стратегическая», захворала, стала ужасно кашлять и все валилась на передние ноги. Селим ходил весь черный — загробил «наркомовского сынка» да лошадь казенную, которая нужна для фронта, для победы. Случись что всерьез с кем-нибудь из двоих, пошел бы под суд, а то и под трибунал…
Лошадь кое-как Селим отпоил травами да взварами, не отходил от нее, спал в конюшне. А брата не сразу, но разыскали в какой-то дальней больнице. Один раз Марфуша сумела выпросить у директора, чтобы ее свезли туда (директору, случись что, тоже не поздоровилось бы). Вернулась вся в слезах, примерзших к изможденным щекам. Кое-как отогревшись, рассказала, что Юрочка жив, но у него от переохлаждения дифтерия (теперь я знаю, что заболевание это инфекционное и от переохлаждения не бывает,— должно быть, подхватил заразу там, в больнице). Когда нескоро, месяца, может, через два, брата, худого, бледного и постоянно задыхавшегося, привезли домой, в «выписке», которую прислали с ним, значилось: «осложнение на сердце — ревмокардит».