Но додумать до конца не удалось — тут случилось несчастье.
Как уж так получилось, я не знаю — не видела из теплой тьмы тулупа, и после мне никто не рассказывал. Только наши сани, а затем и лошадь как-то попали в полынью (или прорубь?). Сани остались на поверхности, только сильно накренились, и мой брат, сидевший близко к задку, съехал в ледяную воду. Дико заржала несчастная лошадь, еще истошнее закричал Селим — мы были еще у самого берега, его услышали, сбежались люди, кое-как всех вытащили, но несчастья на этом не закончились. Брата (на другой, местной, лошади) повезли в больницу, неизвестно куда. Как-то я оказалась все-таки дома, но тоже замерзла до полусмерти, хоть и осталась целешенька. А лошадь, «стратегическая», захворала, стала ужасно кашлять и все валилась на передние ноги. Селим ходил весь черный — загробил «наркомовского сынка» да лошадь казенную, которая нужна для фронта, для победы. Случись что всерьез с кем-нибудь из двоих, пошел бы под суд, а то и под трибунал…
Лошадь кое-как Селим отпоил травами да взварами, не отходил от нее, спал в конюшне. А брата не сразу, но разыскали в какой-то дальней больнице. Один раз Марфуша сумела выпросить у директора, чтобы ее свезли туда (директору, случись что, тоже не поздоровилось бы). Вернулась вся в слезах, примерзших к изможденным щекам. Кое-как отогревшись, рассказала, что Юрочка жив, но у него от переохлаждения дифтерия (теперь я знаю, что заболевание это инфекционное и от переохлаждения не бывает,— должно быть, подхватил заразу там, в больнице). Когда нескоро, месяца, может, через два, брата, худого, бледного и постоянно задыхавшегося, привезли домой, в «выписке», которую прислали с ним, значилось: «осложнение на сердце — ревмокардит».
Вот когда началось больное его сердце. В январе 1943 года это случилось, а погиб он от «разрыва» 14 ноября 1998 года. Вроде бы и пожил, но как недолго! Тут возникают у меня вот какие тревожащие мысли (не первый раз). Юра никогда сердцем не занимался и на сердце не жаловался (ну, насколько я знаю, конечно). Но что он был «сердечник», можно сказать, видно было с первого взгляда. Он, вообще, был некрепкого телосложения, узкогрудый... Часто брат неожиданно бледнел и задыхался. Но густая, в юности, копна вьющихся волос над высоким лбом и горящие глаза заставляли забывать о первом впечатлении. Про брата я понимаю. Он сам сказал, в случайном разговоре, незадолго до кончины: «Я хочу жить, а не лечиться». Он и правда жил. Не то что участвовал, а руководил многочисленными и многотрудными экспедициями. Если не получалось добиться финансирования, уезжал в дальние экспедиции один(!). И это помимо его «основной работы» — брат был профессором кафедры антропологии Московского университета, а значит, читал лекции, занимался со студентами, руководил диссертациями аспирантов, вел специальный курс антропометрической фотографии с практическими занятиями, а кроме этого, все время что-то рецензировал, реферировал, редактировал (например, переводное издание пятитомной детской энциклопедии о происхождении человека). Только одно ему досталось без труда — звание доктора биологических наук: докторскую степень Юре присвоили за кандидатскую(!) диссертацию (в 1966 году, брату было тридцать четыре), не знаю, были ли в биологических науках еще такие прецеденты...
И все же главное, как он сам считал, дело своей жизни он не успел завершить. Он задумал колоссальный труд — создать, впервые в науке, глобальный атлас. Ему открыли лабораторию в Институте общей генетики РАН, организовалась команда единомышленников, куда Юра привлек и своего сына (от второго брака), успевшего окончить университет, не один раз ездил с ними в дальние экспедиции, уже много было сделано — и вот. Скоропостижно скончался. Коллеги, ученики, все участники этого начинания поклялись, прощаясь с ним, что доведут дело до конца. Только вот уже восемь лет прошло...
Брат ни на кого не рассчитывал, никому не жаловался. Сверлит меня другая мысль: а почему мама не лечила его? Ведь долгие годы мы все были «прикреплены к Кремлевской больнице», и не только папа (сердечник, кстати), но и я, а позднее и сама мама отлежали там многие месяцы (а если сложить, так и годы). Ответ приходит на ум один: Юра ничего вообще не рассказал маме по возвращении из Башкирии, ни про ревмокардит, ни про дифтерит, ни, главное, про проваливание под камский лед в лютый мороз. Единственное объяснение, какое я могу этому придумать, — это что он тем самым как бы заступился за нашу Марфушу, которая «не уберегла». Это могло быть только чисто его инициативой — представить себе, что Марфуша с ее кристальной душой могла попросить его об этом, я отказываюсь.
Спрашивается, а я что же? Почему я-то ничего маме не рассказала об этом самом трагическом событии всей нашей двухлетней башкирской жизни? Мне Юра, скорее всего, запретил строго-настрого «болтать», хотя самого факта этого запрета я и не припоминаю. Может, это уже по возвращении было, в Москве, и масса новых впечатлений заслонила это воспоминание? Ничего толком не могу сказать.
Только вот был у меня старший брат — и нет у меня старшего брата. У кого и не было старшего брата, тот меня вряд ли поймет, а у кого был или есть, почувствует, как я горюю...
Со своим единственным, и притом старшим, братом я прожила вместе все пять моих детств. Разумеется, брат «руководил» нашими отношениями, но сами эти отношения были не похожи ни на какие, что я видела вокруг. Брат, конечно, не играл со мной (не могу вспомнить, чтобы он вообще с кем-нибудь когда-нибудь играл), он просто как бы взял на себя ответственность за меня — всегда ревностно следил, чтобы я находилась в поле его зрения и чтобы со мною было все в порядке, вечерами часто рассказывал мне им самим выдуманные истории, длинные-длинные и с продолжениями (перед тем как продолжить, брат въедливо проверял, хорошо ли я запомнила предшествующую часть). Эти истории, начинавшиеся с вымышленных героев, как-то, незаметно для меня, втягивали меня в свою орбиту, и моя участь, как правило, была самой печальной из всех. Часто и наяву брат предлагал мне роли, на которые я почему-то неизменно соглашалась.
Ну как, например, это могло быть (вернее, было)? Начиналась одна длинная история с красочного описания королевы неземной красоты и прелести. У нее рождалась дочка, маленькая, славненькая, но глаза у нее были какого-то непонятного желтовато-коричневого цвета, как глина. А у королевы глаза были синие-синие, как море. Ну, к этому моменту становилось понятно, что если королева и не обязательно наша мама (хотя все признаки и совпадали), то дочка с подкачавшими глазами — это уж точно я (хотя сама я в этих вещах еще совершенно не разбиралась и никто не говорил мне, что у меня какие-то второсортные глаза). Тут брат отпускал меня на некоторое время, чтобы я успела все как следует прочувствовать, и, когда я была «готова», снова подзывал к себе, долго и с сочувствием смотрел в мои бракованные глаза и, наконец, спрашивал шепотом: «Ну, что, хочешь синие-синие?» Можно ли сомневаться в ответе! «Мылом», — коротко ронял брат, и оставались только технические детали. Надо сказать, тут, в деталях, таилась самая большая неприятность: мыло было самым дефицитным из всех дефицитных вещей там, в эвакуации. Мыло выдавали в конторе, редко и по чуть-чуть — один темный кусок хозяйственного мыла самого последнего сорта резали ножом на четвертушки — по четвертушке на семью. Мыло экономили все без исключения. Утром и вечером, строго два раза в день, Марфуша давала Юре немножко мыльнуть руки, потом намыливала себе и мыльной своей ладошкой мыла мои, потом сливала всем из ковшика. Для остальных надобностей, для стирки, например, использовали какие-то хвощи и другие дикоросы, уж не помню какие. Хранились ценные обмылочки все в тех же печурках в боку печи, каждая семья в своей. То есть, чтобы произвести «осинение» моих глаз, надо было взять мыло. Юра предложил сделать это мне самой. Я до печурки не доставала и с табуретки. Ничего, он меня приподнял за локти, я взяла наш кусочек, и мы удалились в укромное место, прихватив ковшик воды. Я намылила руки и, не раздумывая, сразу двумя руками натерла глаза, стараясь не закрывать их от нестерпимого жжения. Проплакавшись, посмотрела на Юру — никакого зеркала у нас, конечно, не было, я ждала, что он скажет. «Не вышло, стали совсем красные, — сказал брат и добавил строго: — Я тебе сказал мылом, а ты терла руками!» Можете поверить, что после всего перетерпленного я полезла прямо в глаз уродливым и вонючим обмылком? Конечно, меня не надо было предупреждать, чтобы я не жаловалась: во-первых, я сама хотела, и, во-вторых, я ведь украла мыло! (Свидетельствую, что в войну и пятилетние дети знали и значение, и мерзкий смысл этого слова.)