понять, каково это – долго стоять в карауле перед лицом наступающего врага, видеть, как на тебя несется кавалерия, и не иметь возможности остановить ее. Если бы она была на месте Ванды и понимала, что ее сообщество на грани вымирания, она бы уже очень давно догадалась, что это когда‐нибудь произойдет.
Я знаю, знаю. Все решают деньги.
Деньги, да. Но не только.
Фебруари вздохнула. Было бы намного проще, если бы речь действительно шла только о деньгах – будь то деньги вообще или в том смысле, в каком средства, выделяемые на образование, распределяются исходя из политических соображений.
Я просто думала, что Конец будет связан с технологическим прогрессом.
Они всегда этого хотели. Больше они не имеют права вынуждать нас делать операции – по крайней мере не в этой стране. Значит, будут нагнетать панику и изолировать нас. Будут отнимать у нас деньги и власть до тех пор, пока последний глухой не пойдет к хирургу добровольно.
Мне просто нужно было больше времени. Я боюсь за детей.
Я тоже.
Какое‐то время они молчали, глядя друг на друга, и неловкость ощущалась не потому, что им было некомфортно вместе, а потому, что они не могли быть ближе друг к другу – недостаток видеосвязи, когда пытаешься установить зрительный контакт, но натыкаешься только на свой собственный взгляд.
Подожди, – наконец сказала Ванда. – Вам же придется съехать.
Придется.
Хреново.
Это у нас припев такой.
Когда ты скажешь учителям?
Только после праздников, если они не узнают раньше.
Правильно.
Может быть, даже подождать до собрания. Пусть Суолл им рассказывает.
Ванда кивнула.
Спасибо, – сказала Фебруари.
За что?
Не знаю.
Она указала на окно со стороны пассажира, как будто за ним было что‐то, в чем вещественно воплощалось их бедственное положение. Но там были только не по сезону теплый день и пустая автостоянка в последних лучах заходящего солнца.
Они с Вандой попрощались, Фебруари позвонила в любимый китайский ресторан Мэл и по дороге домой забрала заказ. Мэл приехала через несколько минут после нее и приятно удивилась при виде еды.
Я думала, сегодня моя очередь отвечать за ужин, – сказала она.
Что, я не могу иногда тебя побаловать?
Можешь, – сказала Мэл, наклоняясь, чтобы поцеловать ее.
Они поставили коробки на стол и разложили по тарелкам ло-мейн, свинину в кисло-сладком соусе и блинчики с зеленым луком.
Вкусно, – сказала Мэл, жуя блинчик. – Ты в порядке? У тебя красные глаза.
Фебруари кивнула. Обычно чем больше она замыкалась в себе, тем настойчивее Мэл уговаривала ее поделиться своими проблемами. Иногда это приводило к ссорам, но чаще всего Фебруари потом становилось легче, так что сегодня она ждала этого сеанса экзорцизма, почти надеялась на него. Но на этот раз Мэл была ласковой и уступчивой, а у Фебруари не было ни сил начать эмоционально тяжелый разговор, ни желания нарушать спокойствие.
Прошла еще одна неделя, а она по‐прежнему ничего не рассказала. Чем дольше она молчала, тем легче было увязать в складках лжи. Да и ложь ли это вообще, если она ничего не говорила?
Найти себе оправдание было легко: до февральского собрания у нее еще оставалась возможность притворяться, что она ничего не знает. Так ли нечестно с ее стороны хотеть насладиться последними неделями нормальной жизни в своем доме, со своей женой? У них с Мэл никогда не было другого общего дома, кроме этого. Но настоящая причина заключалась в том, что Фебруари со свойственным ей магическим мышлением нужно было еще немного оттянуть наступление будущего. Как только Мэл все узнает, она начнет строить планы, судьба Ривер-Вэлли определится окончательно, и пути назад не будет.
Это долгий процесс, – сказала Мэл как‐то воскресным вечером, неся в гостиную пару жареных сэндвичей с сыром.
Что?
Проживание горя, – сказала она.
Так вот в чем дело – Мэл думала, что она все еще оплакивает мать. И она конечно же оплакивала. Но, помимо горя, Фебруари начала испытывать беспокойство совсем иного рода. Сначала она думала, что это стыд за то, что она поставила Ванду выше собственной жены, но, поразмыслив, поняла, что не сожалеет об этом.
Ванда однажды уже видела конец света. Ей было семь, а ее старшему брату семнадцать. В тот вечер он открыл входную дверь, чтобы вынести мусор, и получил два выстрела в шею. С годами они пришли к выводу, что его убили по ошибке: было еще рано, и солнце даже не полностью село – не слишком подходящее время для неудачной попытки ограбления, а ребята, с которыми он тусовался, ничего из себя не представляли. Но он почти сразу умер от потери крови, и никто ничего не видел, так что им остались только догадки и нераскрытое дело.
Ванды в тот день там не было. Это был вторник, и она спала в общежитии школы для глухих в часе езды от дома. Она ничего не почувствовала, когда ее брат покидал этот мир, и связаться с ней не было никакой возможности.
Утром ее запиской вызвали в кабинет директора, где ждали мать и отец. Ее родители не знали жестового языка – это переводчик сказал ей, что ее брат погиб. Ей не дали возможности задать вопросы. Она вернулась домой на две недели и видела, как горе поглощает ее родителей целиком.
До убийства Эрика отношения Ванды с родителями были нейтральными – так можно было бы общаться с соседями или дальними родственниками: они обменивались любезностями и демонстрировали чуть больше интереса друг к другу во время каникул, но настоящей близости между ними не было. Да и как могло быть иначе? Их язык был для нее непостижим, а выучить ее язык они никогда не пытались. Правда, теперь Ванда отчетливо читала в их лицах одно: они предпочли бы потерять ее. После этого многое стало для нее яснее.
И хотя это было не очень‐то логично, Эрик был первым человеком, о котором она подумала сейчас, услышав новость о закрытии Ривер-Вэлли. Смерть брата стала той призмой, через которую Ванда видела все потери – жестокие, неизбежные и беспричинные. Более того, эта смерть дала ей понять, что учеба в школе для глухих спасла ей жизнь; иначе она никогда бы не пережила того, что читала в глазах своих родителей.
Если кто и мог ее