Рэндл вынужден был признать, что не оправдал собственных ожиданий. Он вспоминал, как в свое время восхищался Эммой и Линдзи, как мечтал перенять безмятежность их эгоизма. Ему представлялось тогда, что они обитают в мире полной свободы, в некоем фантастическом раю. Ему представлялось, что это совсем особенное существование, ради которого он был готов даже на преступления, включиться в которое было, может быть, легче всего именно ценой преступлений. Но он не сумел, или пока ещё не сумел, осуществить свою мечту. Что-то в его опустившейся и темной душе не давало ему достигнуть того беспорочного состояния, которое он вообразил и для которого Линдзи в его представлении была идеальной подругой.
Мешал ему не демон нравственности, в этом он был почти уверен. Мешала скорее какая-то беспокойная жадность, та же, которой отмечена бездарность в искусстве. Большой художник не бывает жадным. Рэндл не мог успокоиться, более, чем когда-либо, он сейчас хотел иметь все, а жизнь с Линдзи невольно рисовалась ему как вечное бегство — из Рима в Париж, из Парижа в Мадрид, из Мадрида в Нью-Йорк, из Нью-Йорка… И, мысленно колеся с ней по всему земному шару, он, между прочим, говорил себе: мир велик, в нем есть и другие женщины, кроме Линдзи.
Рэндл пригасил сигарету. На столике у кровати, возле стакана с водой, лежала пачка аспирина, детективный роман и игрушечная собака, которую Линдзи два дня назад купила ему в каком-то киоске на улицу. Они ещё не придумали ей клички. Тоби с самого приезда так и оставался в чемодане. Рэндл погладил новую собаку, и ему почудилось, что Тоби в своем убежище недовольно затявкал. Он улыбнулся и проглотил таблетку аспирина. Неужели кончится тем, что он бросит Линдзи?
Что он вообще намерен делать в лежащем перед ним огромном, просторном будущем? В глубине души он знал — и знал, что Линдзи тоже так считает, — что драматурга из него не получится. Теперь, когда Рэндла отделяло от его пьес больше опыта и страданий, ему было ясно, что они никуда не годятся. Претенциозные пьесы, путаные и скучные. Может быть, когда-нибудь он попробует ещё раз, но это будет не более как дилетантство. Есть одно-единственное дело, которое он может делать хорошо, а к нему он уже никогда не вернется. Словно в видении перед ним раскинулся залитый солнцем склон в Грэйхеллоке с легкой сеткой зелени и бесчисленными разноцветными головками роз, и он вздохнул. Энн.
В силу каких-то неведомых законов образ Энн оставался неизменным. Но власть её была сломлена, и это позволяло ему с легкой усмешкой тосковать о ней, как о потерянной родине. Тирания Энн была сломлена, её мертвая рука опустилась. И чего он в прежние дни так психовал, когда свобода была так доступна? Может быть, для этого, и только для этого, ему нужна была Линдзи — чтобы освободить его от Энн; что ж, и это уже было бы достаточным оправданием. В то время как вопрос о том, чем он был в глазах Эммы, все ещё нависал над ним, подобно туче, вопрос о том, чем он был в глазах Энн, исчез, растаял без следа. Перешагнув черту, совершив все преступления, вплоть до последнего, он навсегда освободился от оглядки на мнения Энн. И порой ему мерещилось, что это поставило их в новые, невинные отношения, так что когда-нибудь они смогут зажить под одной крышей, как Кристи и Старый Мэхон[17], и тогда уж верховодить будет он. В другие минуты и более явственно ему представлялось, как он, сохранив в качестве базы Энн и питомник, преспокойно имеет сколько угодно других женщин. Может быть, в конце концов, в этой стороне и находится его новый мир — тот почти немыслимый сплав, при котором и волки сыты, и овцы целы. Он знал, что все это не более чем праздные фантазии. И все-таки приятно было воображать с какой-то извращенной нежностью, что плевать ему теперь на то, что думает и чувствует Энн.
Самое главное — можно не торопиться. Он повернулся посмотреть на Линдзи и увидел, что она шевелится и скоро проснется. Он смотрел на неё с любовью, с крепкой любовью собственника, перед которой минуты его мысленной неверности таяли как дым. Он приготовил для неё свое присутствие, свою улыбку, как готовят пиршественный стол. Скоро она откроет глаза и сейчас же блаженно-ленивым жестом притянет его к себе. Она всегда с первой же секунды знает, где она и с кем. Он нежно ждал её пробуждения. Может быть, он совершил ужасную ошибку? Но то-то сейчас и замечательно, что никакая ошибка не ужасна. Времени много, и время покажет, чего ему, в конце концов, нужно. Он выживет. В любую минуту, и только так, как ему заблагорассудится, он может вернуться к Энн. Энн будет ждать всегда.
34
— Ну, Эмма, — сказал Хью, — что вы надумали?
— Ах, вы об этом? — сказала Эмма. — Разве я должна была это обдумать?
Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.
Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был довольствоваться.
Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего Тинторетто, который до сих пор ещё собирал в обеденные часы кучки восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя. Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном. Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел — интересный молодой человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм — задним числом, за день рождения. Хью встретил их ещё раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали — они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред — единственного человека, с которым можно было бы поговорить, — но она ещё жила в деревне.
Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, — этого он не знал и не слишком над этим задумывался.
Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.
Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все её платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал её авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:
— Пожалуйста, милый, налейте чай… У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.
Он налил ей и себе.
— Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.
— Настоящих слов? Вы меня запугиваете.