После выпуска первой партии обновок отличившимся раздали премии, и был устроен торжественный вечер с бесплатным буфетом. Весь вечер она выслушивала дорогие ее сердцу признания в любви, скромно переадресовывая их новым друзьям и любезному ее сердцу коллективу. Чувствовала она себя, как альпинист, который вбивая в отвесную стену крюк за крюком, достигает края плато, выбирается на него и, перекатившись на спину, переводит дух в метре от пропасти, глядя в пронзительно голубое высокое небо, до которого еще ползти и ползти.
«Кто же владелец остальных сорока девяти процентов? – однажды спросила она у мужа, имея в виду некое общество закрытого типа, чьих учредителей не сыщешь днем с огнем. – На кого я батрачу?»
«Все нормально, Аллушка, все нормально! – улыбнулся Клим. – На себя батрачишь… На себя и на сына…»
10
Что до любви коллектива, то она не питала на ее счет никаких иллюзий: да, у нее есть друзья, но и врагов немало, полагала она, и чем их положение выше, тем они скрытней. Эти последние, подчеркнуто-вежливые и немногочисленные, имели основания ненавидеть ее за то, что она лишила их влияния и материальных благ, добытых долгим, упорным восхождением, поставила их в бесправное, подчиненное положение, к которому они не привыкли. И то, что виной тому, по сути, была не она, а новая власть, их ненависти не умеряло.
Другие, те, что попроще, видели в ней этакого персонажа из мира зла, объявившегося на российских подмостках по ошибке машиниста сцены, который свою ошибку скоро исправит и заставит новых эксплуататоров сгинуть в подвалах сцены. Мнение для нашей, не знающей, чего она хочет, страны, такое же распространенное, как и нерентабельное. Только как же тут думать иначе, если старорежимный западноевропейский тезис «Собственность – это кража», не касающийся, казалось бы, нас никаким боком, подтвердился в России конца двадцатого века с государственным размахом и обескураживающей наглостью!
Если собственность вынуждена оправдываться, то она не признается соплеменниками законной, и это есть первый повод к политическому землетрясению. С другой стороны, сообщество разумных существ предполагает отношения подчинения. Но пока подчинение не станет добровольным, пока властьимущие будут возводить между собой и остальными стену, всегда найдутся желающие ее разрушить. И это вторая причина ждать у нас очередного исторического кульбита. Таковы реальности нашей очарованной страны, движущейся по паркетам мировой истории в диковинном винно-водочном танце, основное коленце которого складывается из шага вперед, двух шагов назад и в сторону.
Впрочем, все это мало волновало одержимую созиданием Аллу Сергеевну. Она даже не заметила, как минул год. Она не заметила бы и двух, и трех, если бы летом девяносто шестого Клим почти насильно не увез ее на испанский курорт. Так она впервые очутилась и за границей, и на море, где ее ждали… Но подождите, подождите – прежде чем двинуться дальше, позвольте осадить ее разгоряченную память и набросить на нее лоскутную попону подробностей. Не скроем, что кроем она будет теперь гораздо рациональней, сдержанней и суше той безвкусной цыганской пестроты, в которую наш сюжет рядился до сих пор. Еще бы – ведь закройщицей у нас теперь простая и ясная правда, гласящая: героиня соединилась, наконец, с мечтой, а мечта соединилась с ней. Вот суть подробностей, вот заголовок самой главной и громкой главы ее трудовой биографии.
Ее вдруг обуяло чувство, о котором она раньше не имела понятия: слепая самоотверженная любовь к неодушевленному монстру, пожирающему ее дни и сосущему из нее жизненные соки – такая же нежданная, стремительная и отчаянная, как и ее любовь к мужу. И тут уместно спросить: отдаваться работе неистовей, чем мужу – это ли не повод для недовольства с его стороны? Оказалось, что нет. Если раньше она, безотлучно находясь дома, запасалась в течение дня нетерпением и, дождавшись мужа, окружала его энергичной заботой, то теперь муж, бывая дома, встречал ее у порога, а затем сидел с ней на кухне и, с улыбкой выслушивая горячие фабричные новости, вставлял время от времени: «Ешь, ешь, а то остынет!» Ему нравилось заботиться о ней, озабоченной и уставшей.
Когда на первых порах она часто, слишком часто возвращалась домой поздно вечером, и сил у нее хватало только на то, чтобы поцеловать спящего сына, кое-как поужинать, добраться до постели и, прильнув бледным лицом к мужу, пролепетать в ответ на его нежные потискивания: «Климушка, родной, давай завтра – я сегодня никакая…» – так вот, жалея ее, безвольную, он прижимал ее к груди, гладил и целовал в голову, и было удивительно, сколько ласки и тепла таило его грубое суровое тело. Она откликалась невнятным бормотанием и через несколько минут засыпала, устремив к нему лицо с доверчиво приоткрытым ртом. Он, боясь пошевелиться и с умилением прислушиваясь к ее тихому дыханию у себя на плече, оставлял ее там дышать как можно дольше, перед тем как разомкнуть объятия, уложить, прикрыть одеялом и осторожно поцеловать.
Ничего этого она не чувствовала и утром просыпалась так же внезапно, как и засыпала, но уже свежая, бодрая, с новыми дерзкими мыслями о фабрике. Если время позволяло, то перед тем как отдаться фабрике, она отдавалась голодному возлюбленному, соединяя тем самым три любви в одну, потому что ее любовь к фабрике и любовь к сыну были продолжением ее любви к мужу.
Она ухаживала за фабрикой, как ухаживала бы за их покалеченным, тяжелобольным ребенком, а вылечив, принялась холить ее и лелеять. Это потом она узнает другую, подноготную сторону своих усилий – резко возросшую капитализацию фабрики и все такое прочее и скучное.
Неожиданным и вынужденным отдыхом были для нее Санькины болезни – слава богу, редкие, несерьезные, дежурные, и тогда она, досадуя и на болезнь, и на отдых, сидела дома, отводила с сыном душу, продолжая думать о фабрике и любить ее по телефону. Однажды после трех первых самых окаянных и заполошенных месяцев, когда она, видевшая ребенка только спящим, захотела взять его на руки, он закапризничал, изогнулся и потянулся ручками к няньке. Покрасневшая няня забрала его и смущенно заворковала: «Ну, а где наша мамочка? Ну-ка, Санечка, где наша мамочка? Ну-ка, ну-ка, покажи, где мамочка!..» И ребенок, помедлив, указал на нее пальчиком, как указал бы на стол или стул, если бы его попросили. Указать указал, но идти к ней не захотел.
Этот случай изрядно отрезвил Аллу Сергеевну и заставил появляться дома пораньше, чтобы побыть с сыном, перед тем как он уснет. Если Клим приезжал не очень поздно, а случалось такое не более двух-трех раз в неделю, то они, поужинав, устраивались на диване перед телевизором. Постучав для порядку в его дверь («Как у тебя, Климушка, дела?») и заведомо зная, что не откроют («Все в порядке, Аллушка, все в порядке!»), она возвращалась на свою половину, откуда за неимением других делилась фабричными новостями. Он внимательно слушал, переспрашивал, уточнял, хмыкал или, дергая бровью, ронял в адрес нерадивых контрагентов: «Вот как!..» Уловив его недовольство, она спешила заверить, что необходимости в санкциях нет: не желая доводить дело до греха, она обращалась к нему за помощью только в исключительных случаях.
Говорили, что у него крутой нрав и тяжелая рука, но эти его принадлежности жили где-то там, на темной стороне луны, а рядом с ней находился человек-солнце, за которого ей ни разу в жизни не пришлось краснеть. Удивительно удобное, экологически чистое душевное состояние – быть замужем за человеком, о котором знаешь только то, что он самый любящий и нежный мужчина на свете! И это правильно, ибо плох тот отец, что освещает жизненный путь дочери темным пламенем грубых манер. Да, да, именно дочери. Такими с некоторой долей навязчивости виделись ей их отношения за пределами кровати: примерный отец любовно и сдержанно указывает дочери на ошибки и не забывает приветствовать достижения. Разумеется, так же вел бы себя с ученицей добрый учитель, но Клим к учительскому рвению добавлял голос крови, завещанный ему ее настоящим отцом.
Иногда ей это нравилось, и тогда она избегала называть его Климушка, чтобы супружеским именем не разрушить запоздалое и, может, потому такое сладкое, доверчивое, добровольно-подчиненное дочернее чувство. Но иногда роль дочери ей надоедала, и тогда она разгуливала перед ним в коротеньком облегающем халатике и без лифчика. Сверкая стройными, невыносимо притягательными ногами, поигрывая несдержанной грудью и вскидывая потупленные глаза, она намеренно усаживалась так, чтобы и без того короткие полы разъезжались до ослепительно-молочного наваждения. Ей, видите ли, нравилось наблюдать, как в муже вспыхивает и разгорается смущенное желание, как отец борется в нем с мужчиной.
Вот и здесь, на диване, она каждый раз с волнением ждала, когда он, увлекшись поучениями, непроизвольно начнет оглаживать ее, забираясь как бы невзначай в укромные места и задерживаясь там. На ее глазах происходила стремительная метаморфоза отца в любовника, и нежный, пожираемый страстью оборотень уносил ее в спальную, где заставлял забыть обо всем на свете. Такая вот деловая прелюдия, такой вот квазиинцест.