— Я книгу не читал, и вообще английским не владею.
Эдик паркуется возле серого внедорожника, глушит мотор, прислушивается. Не позволяя забыть о себе, режиссёр-сюрреалист, написавший добрую половину сценария его жизни, позаботился и о музыкальном оформлении происходящего: из неоготического особняка льются холодные звуки вступления к вагнеровскому «Парсифалю».
Путники выходят из машины. Навстречу им направляется шарообразный великан с длинной курчавой шевелюрой и выбритым лицом о трех подбородках.
— Вы как всегда неожиданно, — обращается он Сергею Павловичу и крепко пожимает руку. Акцент безошибочно выдаёт американца.
— Знакомьтесь, — Сергей Павлович поворачивается к Эдику. — Эдуард Клаас. Между прочим, воевал в Чечне при майоре ФСК. Обещает дать свой военный дневник.
— Джеймс Суортон, — представляется американец, ни мало не конфузясь сообщёнными ему безо всяких предисловий биографическими подробностями. — В прошлом — бизнесмен, сейчас — военный репортёр. В душе — путешественник и искатель приключений.
— В таком случае, мы — коллеги, — фамильярничает Клаас, по-военному встряхивая руку американца, как если бы поздравлял его с присвоением звания или награды. — Мой начальник говорил, что война — это бизнес, и только на 35 процентов он делается средствами поражения.
— А на остальные 65 процентов?
— Средствами информации.
— У Вас был умный командир, — хохочет Суортон. — Прошу в дом.
— Мы ужасно голодны, Джеймс, — сообщает Сергей Павлович, поднимаясь на веранду, — так что не злоупотребляй вниманием Эдуарда.
— Доверьтесь искусству Эльзы.
— Эльза Байраева? Я не знал, что она здесь.
— Да, мне удалось её вывезти.
Клааса так и передёргивает от имени «Эльза», хотя сознание внятно говорит ему, что речь идёт о другой женщине. Он неприятно удивился собственной чувствительности.
Суортон провожает Клааса и Сергея Павловича в гостиную, от которой веет музеем — столь последовательно выдержан покой в манере позднего средневековья. Потолок и стены покрывает роспись: зеленые стебли, вьющиеся вензелями вокруг бело-синих цветков и алых бутонов. Похожий орнамент заполняет круглые стёкла витражей, преломляющих закат разноцветными бликами. Над буйством вечерних красок беззлобно посмеивается череп, зачем-то оставленный на монументальном подоконнике, а на длинной тянущейся под окнами полке лежат вперемешку подушки с кисточками и старинного вида книги. В углу висят большие песочные часы.
«Где я видел это? — у Клааса перехватывает дух. — Я был здесь. Или déjà vue? Конечно déjà vue. Многовато стало смещений в последнее время. Многовато. Нервы? Пьянка? Да, скорее всего пьянка. И нервы».
Гостей встречают двое: среднего роста араб с аккуратно подстриженной бородой и… Клаас оторопел.
— Уж и не знаю, каким афоризмом Вас встречать, Эдуард, — бурно приветствует Осиртовский, протягивая ладонь для рукопожатия, — то ли «все дороги ведут в Рим», то ли «мир тесен», то ли «земля круглая — кто за кем гоняется, непонятно».
«Постарел», — отмечает Клаас про себя.
— Ну где ж мы можем ещё встретиться, — подхватывает он игриво, — только в супермаркете или в светском обществе. Траектории наши близки.
— Так Вы знакомы! — брови Сергея Павловича взлетают, лицо изображает удивление и радость. — Прекрасно! Замечательно!
— Позвольте представить Вам моего друга и многолетнего партнёра из Сирии, — Суортон поворачивается в сторону араба, — Аднан аль-Балазури. Помимо бизнеса профессионально занимается астрологией. Прислал мне гороскоп на Сергея Павловича — масса попаданий, просто мистика!
Сириец жмёт руки Сергею Павловичу и Клаасу, на лице его изящная улыбка, ничего впрочем не скрывающая.
В гостиную царственной походкой входит голубоглазая чеченка, уносит пустые блюда и снова накрывает на стол.
— Есть грибной жульен и мясо перепела в сметане с овощами, — предлагает она осанисто, — или форель с гарниром.
— Эльза, к чему формальности, — укоризненно перебивает американец. — Форель они поедят в ресторане, а вот дичь в твоём исполнении бывает только здесь.
— Однозначно перепела! — восклицает Сергей Павлович бравурно и даже хлопает в ладоши. — Тут даже двух мнений быть не может.
— И, разумеется, вина, — добавляет Джеймс. — Красного, пятилетней выдержки.
— Будет исполнено, мистер Суортон.
По иронично-услужливому тону Эльзы Клаас понимает, что роль кухарки и служанки, в которой выступает молодая женщина — не более чем маскарад. Эдику снова становится не по себе. Слишком много в последнее время масок окружает его, слишком много тайн скрывается за ними. Он впал бы в совершенную меланхолию от беспросветного сюрреализма собственной жизни, если бы не разыгравшийся аппетит и появившиеся на столе блюда.
Пока Клаас и Сергей Павлович неспешно предаются салатам и горячему, Суортон, то распуская то собирая окладистые подбородки, трубит свой перевод Фукуямы:
«Людям в демократических обществах становится особенно сложно выносить на серьёзное публичное обсуждение вопросы с реальным моральным содержанием. Мораль предполагает разграничение на лучшее и худшее, на хорошее и плохое, а это, как кажется, нарушает демократический принцип терпимости. Именно по этой причине последний человек печётся о собственном здоровье и безопасности сверх всего прочего, ведь это категории бесспорные. В сегодняшней Америке мы чувствуем себя вправе критиковать пристрастие человека к курению, но не его или её религиозные убеждения или моральное поведение. Американцев в гораздо большей степени волнует здоровье тела — что есть и пить, какие упражнения делать, в какой форме поддерживать себя — нежели вопросы морали, которыми мучились их предки.
Ставя самосохранение во главу угла, последний человек напоминает раба в гегелевской кровавой битве, с которой началась история. Но в результате исторического процесса, продолжающегося до сих пор, в результате сложной многоплановой эволюции человеческого общества в направлении демократии, ситуация последнего человека ухудшилась. Ибо, согласно Ницше, живое существо не может быть здоровым, сильным или плодовитым иначе как, живя внутри определённого горизонта, то есть набора ценностей и верований, воспринимаемых некритично как Абсолют. «Ни один художник не напишет картину, ни один генерал не выиграет сражение, ни одна страна не добьётся свободы» без такого горизонта, без любви к своему труду «бесконечно большей, чем он того заслуживает».
Но как раз наше историческое сознание и делает подобную любовь невозможной. Ибо история учит нас тому, что в прошлом существовало бесчисленное множество горизонтов — цивилизаций, религий, этических кодексов, «систем ценностей». Жившие ими люди, не обладая современным историческим сознанием, верили, что их горизонт — единственно возможный. Те же, кто включается в этот процесс позже, живущие в зрелую эпоху человечества, не могут быть столь некритичными. Современное образование, то самое современное образование, которое совершенно необходимо для подготовки обществ к вступлению в мир современной экономики, освобождает людей от уз традиции и авторитета. Люди отдают себе отчёт в том, что их горизонт — всего лишь горизонт, а не твёрдая почва, мираж, исчезающий по мере приближения, чтобы уступить место последующему горизонту. Вот поэтому современный человек и является человеком последним: он измотан историческим опытом и лишён всяческих иллюзий относительно возможности непосредственного ценностного переживания».
Вкус отменно приготовленной дичи и винные пары производят на Клааса надлежащее воздействие, вызывая то блаженное чувство насыщения и лёгкого опьянения, благодаря которому мир видится сквозь приятно зудящую пелену, и действительность искажается самым выгодным образом. Сквозь эти покровы Клаас вслушивается и вглядывается теперь в Суортона, а потому нет ничего удивительного в том, что термин «последний человек» ассоциируется в расширенном сознании подвыпившего исключительно с личностью тучного американца.
«Последний человек» чмокает лоснящимися губами, пучит сочные глаза, нахохливает подбородки — в общем проделывает с лицом метаморфозы, отсылающие воображение к заду, которым Джеймс нещадно терроризирует бархатную подушку с кисточками, безо всякой вины заключенную между седалищем стула и солидным цоколем мистера Суортона.
Занятый игрой разбушевавшегося мозга, Клаас не замечает, как дискуссия меняет направление. Протрезвев с досадою, он находит Суортона и Осиртовского за жарким спором о России, Америке, исламском терроризме, демократии и журналистике. Аль-Балазури меланхолично потягивает свой чай, Сергей Павлович собирается с силами для словесного выпада.