— Так это ж как раз про немцев сказано. Про Бисмарка.
— Эх Эдуард, не про то Вы, не про то. Бисмарк сам — наипервейшая жертва рационализма. Не зря его лучшим другом был американец Мотли. Но Бисмарка оправдывает перед судом истории то, что в услужение рационализму он пошёл от великой страсти, от мечты. Нам рационализма не хватает. Не умеем мы к своей химере разумный путь найти. Но это поменяется. Найдём мы своё окно в Европу. Когда время это придёт, тогда и о Вас, Эдуард, вспомнят. А пока тут дурь беспросветная, отправляйтесь-ка в «фатерланд», Вам тут не место.
— Не всё так просто, Сергей Павлович, — Клаас еле скрывает изумление от речей отставного русского инженера. — Во-первых, нас там не особо любят. Русские немцы репутацию себе основательно подпортили…
— О, это не Ваша забота! О Вас и знать никто не будет, что Вы из России. Чувствуется, конечно, что немецкий для Вас не совсем родной. Но Вам простят как Буберу его иврит. Немцам сейчас не до чистоплюйства, им нужны рабочие головы. Так что соотечественники быстро позабудут, откуда Вы родом.
— А я этого скрывать-то не собираюсь. Я — русский немец. Мы совсем другой породы. В девяностые годы мечтали на Волгу вернуться, если б нам автономию дали. Мы бы там всё отстроили и зажили как люди. Сто лет бы нам эта Германия упала.
Эдик, не совсем по-европейски сплёвывает в голубую реку.
— Чем же не угодил господину Клаасу «фатерланд»? — спрашивает Сергей Павлович с деланным удивлением.
— Как Вы узнали мою фамилию?
— Ну, милостивый государь, Вами овладела блаженная рассеянность. Вы ж права мне свои отдали, когда в ларёк пошли.
Эдик хохочет довольно. В самом деле, после разговора с гаишниками он хотел положить права в карман брюк и пойти в магазин, но старик сказал:
— Нет, нет, друг мой. Давайте права мне. Документ в заднем кармане — это весьма опрометчиво. Я во время второй мировой на Ла-5 летал. Однажды ко мне подкрался сзади Мессершмидт и расстрелял в упор. С того времени у меня неприятное чувство, что сзади может пристроится какой-нибудь Мессер. Вон, смотрите, — Сергей Павлович кивнул в сторону уголовного вида парня.
— Так как же насчет «фатерланда»? — снова спрашивает старик, возвращая Эдика в настоящее. — Чем Вам не по душе тамошние немцы?
Клаас молчит, подыскивая выражения.
— Декоративные они какие-то, — ворчит он наконец.
— Декоративные? — смех отставного инженера оглашает горы гулким эхом. — Прекрасно сказано! Декоративные! То есть, не русские. Вам германские немцы тем неприятны, что они не русские немцы. Замечательно!
— Помню, ещё третьекурсником, когда ездил к родственникам, пришёл на площадь перед собором, а она вся уставлена дурацкими какими-то скульптурами, из чего бы Вы думали? Из мусора: жестяных банок, упаковок, бутылок.
— Возмутительно, — эпатирует Сергей Павлович, — просто возмутительно!
— И сами они такие же, как их скульптуры. Когда они вот так старинные площади отделывают, мне чудится, будто старуха впала в детство, схватила фломастеры внучка и давай разукрашивать чёрно-белые снимки своей юности.
— Браво, — аплодирует отставной инженер, — этот пассаж Вам удался на славу! Однако, вот, что я думаю. Чтобы Вы не говорили, Эдуард, немцы — это единственный народ в Европе, которому дано прочувствовать русскую душу.
Губы Клааса расползаются в скептической усмешке. Нет, прошли те времена, когда он верил в национальную душу и подобную чушь. Есть люди, только отдельные люди. Со своими повадками. Некоторые повадки, и впрямь, национальные, но на характер всё это никак не тянет.
«Везде заставляют любить родину, — досадует он на слова Сергея Павловича. — Какого чёрта! Не хочу я родину любить, никакую, ни эту, ни ту… Если без родины никак нельзя, тогда надо сначала нормальную родину создать, а потом уж её любить..»
Сергей Павлович замечает ухмылку Эдика, но толкует её по-своему.
— Вы напрасно улыбаетесь, — укоризненно качает он головой — Вот скажите, где кроме России были святые шуты?
— Кого Вы имеете в виду? В России все думающие люди — шуты, коль уж на то пошло. Хоть и не все святые.
— Я о юродивых. Где ещё церковь канонизировала безумцев? Нигде. Юродивые — исключительно русское явление!
— Допустим. Не уверен, но допустим. Но причём тут немцы?
— При том, милостивый государь, что первыми юродивыми на Руси были именно немцы!
Умные глаза Сергея Павловича ощупывают Эдика, как бы определяя степень произведенного впечатления. Убедившись, что степень удовлетворительна, он переходит к фактам.
— Юродивый Прокопий пришел в Новгород из Германии, потом перебрался в Устюг. То ли он действительно страдал душевным недугом, то ли прикидывался дурачком, теперь уже не разберёшь. Но обратил на себя внимание. За ним последовал Исидор. Тоже немец. Юродствовал в Ростове. И там же ещё был какой-то Иоанн Власатый, опять-таки немец. И пошло, поехало… Так что пушкинское «Отняли у Николки копеечку…» не состоялось бы без немцев. А я спрашиваю: почему немцы? Ну почему? Не поляки, не венгры, не французы, не итальянцы, а именно немцы?
Но на этом не закончилось. Вот скажите на милости, с какой стати Мюнхгаузену было плести все эти басни про то, как он на ядре летал, на половине лошади скакал, выстрелом из мушкета посадил вишнёвое дерево на голове у оленя? На кой ему это нужно было, скажите на милости? Боже мой, Иероним Карл Фридрих фон Мюнхгаузен, бравый барон, десять лет верой и правдой прослуживший России, брал Очаков. Человек чести! Знаете в чём его ошибка?
Эдик вопросительно смотрит на Сергея Павловича.
— В том, — заключает инженер торжественно, — что он вернулся в Германию, хотя дом его был уже здесь. Его произвели в ротмистры, прекрасно о нём отзывались, надо было оставаться в России, как в том же столетии сделал учёный Миллер. А Мюнхгаузен возьми, да и вернись в свой Ганновер.
— Так в чём ошибка-то?
— Его же наверняка стали расспрашивать про здешнюю жизнь: «Барон, расскажите о России!» А поскольку человек он был и впрямь честный, то не мог описывать Россию в тех категориях, к каким они привыкли у себя в Европе. В отличие от нынешних западных журналистов, которые позволяют себе молоть всякую, мягко говоря, чушь про российскую рыночную экономику, либеральную оппозицию, гражданское общество… Мюнхгаузен же был человеком чести, он не мог им втолковать, что в России всё, решительно всё, иначе. У нас даже законы физики по-другому работают! Вот он и стал изъясняться притчами. Что ещё оставалось? Прослыл вралем… Испортил себе репутацию… Умер в нищете…
Ни в коем случае нельзя считать случайностью столь тесное и трагическое переплетение немецкой и русской судеб. Мне довелось в Австрии беседовать с членом Тевтонского Ордена.
— С кем, простите? — Эдик заметно оживляется.
— Членом Тевтонского Ордена. А что Вы так встрепенулись вдруг?
— Так ведь его нет давным-давно.
— То есть как нет? Есть. Благополучно существует. Штаб-квартира в Вене.
— Надо же. Я думал, что протестантская реформация в Пруссии и Прибалтике покончила с Орденом. Ну, так и что же этот тевтонский рыцарь?
— Он не совсем рыцарь. Этот человек (его имя я по понятным причинам называть не стану) принадлежит к так называемым фамилиарам или марианцам, то есть мирской ветви Ордена.
— И такие есть?
— Да, институт фамилиаров учреждён в 1965 году. Они тоже носят плащ с крестом, только не белый, а чёрный.
— Как пикантно. Чёрный плащ с чёрным крестом?
— Не иронизируйте. Крест прекрасно виден поскольку заключён в белый гербовый щит.
— Ага, выкрутились-таки.
— В Вас просто говорит унаследованная протестантская неприязнь ко всему католическому.
— Остроумно замечено, Сергей Павлович. Но уж слишком как-то романически.
— Да Вы по-настоящему злитесь, друг мой!
— Оставим это, дорогой Сергей Павлович. Я не испытываю никакой неприязни ни к католикам, ни к православным, мне совершенно всё равно. Я давным-давно оставил все эти вероисповедные забавы. Тем более странно слышать мне о том, что люди до сих пор играют не только в конфессии, но даже и в рыцарские ордены, рядятся в белые плащи с чёрными крестами, в чёрные плащи с чёрными крестами, и Бог знает какие ещё плащи с какими крестами.
— Ваш скептицизм отдаёт наивным вольтерьянством. А между тем в этом Ордене, как мне показалось, собраны умнейшие головы. И собеседник мой прекрасно разбирается в истории как России, так и Германии, причём, постигает метафизическую её глубину. Он так и сказал: «наша общая история».
— Любопытно. А как же две мировые войны? Что-то плохо вяжется с общей историей.
— Он считает эти войны почти что гражданскими. Так ожесточённо могут сражаться только братья.