это было поступком тогда — над не известным ему человеком, стал делать записи, подскочил дружинник, зашипел: «Выйдем поговорим!», Б.Б. громко ответил: «Нам с вами совершенно не о чем разговаривать» (а это было уже актом, или, по-кагэбэшному,
акцией), еще несколько дружинников задвигалось, вышло, вошло с милиционером — и милиционер арестовал другого, с таким же длинным, как у Б.Б., шарфом. Или когда мать по условленному знаку, поданному Б.Б. в письме из лагеря, отправила его стихи за границу в «Посев» и приехавший оттуда человек передал, что их «по внутрииздательским причинам» печатать не будут, то Б.Б. как ни в чем не бывало позвонил после освобождения в издательство с фразой: «Большое спасибо, что вы согласились опубликовать мою книгу». Номер не прошел, но в том-то и дело, что, оказывается, совершенно не важно, прошли его номера или не прошли. В квартиру Бродского в Нью-Йорке, когда там жил Древин, которому Бродский запретил пускать единственно Б.Б., а Б.Б. поставил себе целью попасть туда во что бы то ни стало, он попал: просто позвонил в дверь, и куда Древину было деваться? — но толку-то! И Бродский с яростью возражал, и Древин скрежетал зубами, и то, что он там побывал, так и осталось просто словом «побывал» — чучелом события. Только такие у него и оставались — и таких набежало за жизнь тридцать один черт.
Ника помогала калекам, проводила подписку в помощь неимущим, читала по кафизме в день, для нее это было Все — а по Б. Б. разве что сюжет для упоминания. Да и что ни возьми: дети, отцовский долг, такая-другая жена, думание и писание, удовольствия и тяготы, даже страдание — более или менее как погода.
Как — «побывал». Кто-то звонит: только что говорил с Америкой — его, Б.Б., племянник повесился. Ну что ж, ужасно. Через день: не он, его друг. Ну что ж, прекрасно. Да ведь тот-то — погиб! Ну что ж, погибают.
В те дни он признался Найману: «Я мог бы сделать что угодно, все что угодно. Украсть, что мне нравится, или просто так. Убить — заказать убить — мешающего или ненравящегося, или просто так. Сойтись, если охота, или просто так, разрушить чье-то благополучие, семью, покой — всех, включая мою жену и моих детей. Но я не могу сделать ничего против этого самого вашего Бога. Из-за страха, конечно, и стыда, и прочего и прочего, но главное, из-за того, что это Бог. Просто слово, которое лишает последних сил, подавляет, как подошва пылинку, даже не способную осознать размеры великана, чья подошва. Ну, а что если это действительно Бог из неба гремит: не кради, не убивай, не сходись с кем попало? А что если это Бог подбросил мне эту жену и этих детей как Своих? И вот получается, что я не могу сделать ничего. Кроме тех вещей, в которых нет никакого присутствия Бога, никакого следа, отзвука, отсвета. А вещи эти — там, где я, где я заполняю собой весь мир. И их много, множество — целый мир, за исключением редких-редких владений Бога».
Найман сказал ему:
— Вы вообще не знаете, что значит любить.
Но я знаю, например, что вы меня не любите… А может, любите. В самом деле, я плохо в этом разбираюсь.
Но если вы примете, например, что я вас не люблю, то могли бы в таком случае сказать, любил ли вас кто-нибудь?
Кроме мамы?.. — Усмехнувшись: — Нет, едва ли. Не мог бы. Потому что, я же говорю, что-то во мне действительно не то.
* * *
Дальше я заболел — знаменитая пневмония-бронхит-с-астматической-компонентой Александра Германцева. Через пять дней никакой я уже был не Германцев и не Александр, а статистическая единица эпидемии гриппа с осложнениями на дыхательных путях, а еще точнее, одна какая-нибудь двадцатимиллионная поколения, которое первым стало с детства принимать антибиотики, заставив вирус мутировать до того а-медицинского штамма, что сейчас удушает человечество, самовластно распоряжаясь его гортанями и трахеями. Лежал, вставал, разрывался от кашля, пил воду и слабел. Думал, умру, но не думал, что вот умираю. На пятый день оделся, вышел за хлебом, на улице закружилась голова, осел у стены, кто-то вызвал «скорую», и свезли меня в недальнюю Куйбышевскую больницу. Врачиха сказала: «О, какой у нас запущенный больной», — и пошли меня колоть и накачивать чем-то из шприцов и капельниц.
Эдак через неделю, когда я уже был ходячим, назначили электрокардиограмму, собралось нас у кабинета в сквознячном коридоре человек двадцать, и тут являются Найман и Б.Б. Найман стал мне звонить из Москвы, забеспокоился, что ни разу не застал, попросил Б.Б. узнать, и тот через милицию — пожалуйста. Очередь пропустила меня вперед, но еще раньше в дверь протиснулся Б.Б., перед моим носом закрыл ее и через пять минут вышел с аккуратно уложенной лентой кардиограммы. Пока добирались до палаты, он объяснил, что когда спит на правом боку, в сердце начинаются перебои. Не угрожающие, а такие перекаты. Но все-таки. Как тут было не провериться?
Он пропал на минуту, потом позвал нас с Найманом в пустую ординаторскую — успел договориться с «лечащим врачом». За два с чем-то года, что я не видел его, он сильно изменился внешне. Разумеется, прежде всего это был Б.Б., не узнать его было нельзя, но все словно бы приобрело законченность, структура словно бы утрировалась. Голова воспринималась как конструкция узлов: зрения, слуха, обоняния. Торчащие уши были слуховым органом-, две раковины с мембраной фирмы лучшей, чем «Филлипс», чем «Сони», — они наводили на мысль, что требуют регулярной прочистки, так же как двухканальный обонятельный орган, так же как торчащие зубы. Кость, кожа выглядели неорганическими материалами. Волосы и ногти я видел, как будто прежде рассмотрев их под микроскопом. Их следовало содержать в подобающем состоянии, но стрижка, мытье, чистка распространялись на них как на что-то не принадлежащее Б.Б. Все элементы целого лишились присущих им качеств, глаза и уши — ясности и нежности, качеств «глазок» и «ушек». Одни части черепа оказались больше вытянуты за счет большей приплюснутости других. То же фаланги пальцев. Тело выпирало на передний план, оставляя человека на заднем. Беспримесно человеческого оставалось только осознание этого порядка вещей, осознание, на которое животное тело не способно.
Ощущения в сердце, сказал Б.Б., конечно, чепуха. Все должно портиться, к пятидесяти-то годам — все и начинает понемногу портиться, это нормально, кровь, ткани. Бывает, правда, больно, это хуже. Но что такое «больно»? — воспаление нерва, сокращение