седле». Изогнув двусмысленной усмешкой губы, он подвел итог: «Это и была настоящая цель сексуальной революции — превратить постель в стадион». И ее лицо передернула гримаска, в которой при желании усматривалась та же, что в его словах, брезгливость.
К концу второй недели без какого-либо сдвига во внутренних побуждениях, а только по привычке ставить ногу на территорию, которую когда-нибудь для чего-нибудь можно будет использовать, то есть на всякий случай, он решил прозондировать — что в его представлении означало утоптать под себя — почву. За очередным чаем, отодвигаемым ежедневно за полночь его поздними возвращениями из разных гостей, он сказал, что наконец познакомился с настоящими диссидентами, теми, которые свалили режим в реальности, а не вилами по воде, — решительными, крепкими, без комплексов, ребятами из бывшего ЦК комсомола. Нарочно сказал «ребятами», чтобы выразить свое к ним отношение, презрительно-оппозиционное. Иначе говоря, чтобы и поддразнить присутствующих, и не принимать искусственно парадоксальную позу. Хозяин, или исполняющий, как насмешничал над ним про себя Б.Б., обязанности хозяина, завелся, что называется, с пол-оборота и стал вопить, что если сатана сатану, то бишь комсомол гэбуху, изгоняет, то он разделился сам с собою и как же устоит царство его. На что Б.Б. заметил заготовленно и, как ему со стороны представлялось, с шармирующим хозяйку подтруниванием, что сатана — дело тонкое, прочитал строчку из начала «Фауста» и закончил: «Что истинные диссы — они, а не маргинальные борцы с режимом с централизованно прослушиваемых кухонь, утверждаю я, фирменный и зарегистрированный открытым заседанием районного суда борец с режимом». И тогда тот, кого он облагодетельствовал, устроив, бесхозного, подмерзшего и в фурункулах, в эту теплую светлую квартиру, очень спокойно произнес: «Аферист. Обыкновенный оборотистый аферист. Ничего не имею против, только статья другая: ни к 70-й, ни к 190-й ты не имеешь ни малейшего отношения». А она посмотрела на Б.Б. весело и подтвердила: «Тамань». Вроде как «аминь».
В общем, надо было съезжать. И, в общем, нечего было валять дурака, рассчитывая на чудесное устройство обстоятельств. Сказка, подталкиваемая всесокрушающей, избавленной от ослабляющих чувствований внутренней энергией, почти идеально механистической, кончилась вместе с неповрежденностью этой энергии. Все в ней складывалось, все психические силы, и все намечаемые цели, и беспримесные желания именно их добиться, и в холодном душевном огне все это сплавлялось, и безукоризненно ровным, неостановимым прессом сердцебиения выковывалось в пулю, от которой не было спасения обстоятельствам. Как миленькие, сходились они концентрическими кругами и пробивались по оси. Что говорить, сказка! Но известь, что ли, попала в металл из крови: желания первые потеряли былую упругость, чуть-чуть окостенели, стали отставать от ядра. Совершенной формы капсула, в которую собиралась энергия во всей полноте, целости и насыщенности, дала миллимикронную трещину и, как еще невидимо для глаза надбитое яйцо, стала сминаться от столкновений с более вялыми, хрупкими, кривыми. Желаемое перестало быть безоглядно желанно, и к Б.Б., безошибочно сконструированному на достижение желаемого, сразу приноровились и научились худо-бедно справляться. Нечего было валять дурака и надеяться, бессознательно избегая анализа и прикидок, на избавление от неприемлемой, неприятной, недопустимой обстановки перемещением, примитивно материальным, тела в иной, новый — да самое-то угнетающе тоскливое, что никакой не иной и не новый — антураж, за которым грубо ждут все те же три, четыре, пять предлагаемых жизнью вариантов. То же самое, только искусственнее и затруднительнее практически. Москва встречалась с Ленинградом в Бологом, вот размазанный до Бологого Ленинград и разжиженная до Бологого Москва ему в лучшем случае и светили.
По чести говоря, убираться следовало тут же, немедленно, прямо сейчас собрать вещички — и в ближайшую гостиницу, но плевать ему было на честь, и на мнение о нем хозяев, и на них самих. На завтра назначена была встреча с неким немыслимым стариком Паниным, ходячей — а может, сидячей в инвалидном кресле, а то и лежачей в кровати — историей конструктивизма, разысканным через других безвестных, более молодых стариков и старух. Все они при ближайшем рассмотрении оказывались злыми, друг друга терпеть не могли, за сообщаемые сведения, как правило, ничтожные и взаимозаменяемые, норовили быстренько тяпнуть гонорар, объявляя важно: «Это будет вам стоить сто долларов», быстро, еще до его ответа, уступая: «Ладно, пятьдесят», жалко кончая: «Хорошо, давайте десять, просто символически». И этот бессмертный Панин от них, наверное, уже научился. Ах, ангельское старичье его, Б.Б., юности, благодарное за то, что ими хоть кто-то интересуется! Хранящее воистину бесценные — и потому что истлевали никому не нужные, и потому что стоить могли тысячу, миллион, неизвестно сколько — сокровища: рукописи, ноты, холсты, попади они (и попадали, и конкретно через него) на любой аукцион, хоть Сотби, хоть Филлипс. Отдающее их за так, признательное за десятку, не говоря уже за сотню, которую Б.Б. у них от широты душевной и по совести на столе оставлял. Признательное жизни за то, что когда-то от нее получали, что пережили, выжили, что могут это вспоминать, что это кому-то понадобилось.
Панин оказался не злым, а злющим, карикатурно. Ему было девяносто семь, скелет, обтянутый пленкой, но скелет фундаментальный, ширококостный, упруго и крепко, как для ненецкого чума, слаженный. Б.Б. так и не понял, сам ли заметил это сходство, или Панин, в первой же фразе упомянув, что последний год ссылки жил в чуме, ему подсказал. Я бы и посейчас, продолжил он, там жил, в идеальном-то воздухе, на идеальном морозе, глотая идеальный рыбий жир в окружении идеальных немытых женщин. Как Гоген, но реально: не напоказ и не кокетничая. И еще сто лет бы жил, если бы не этот тресковый пузырь, тухлый клоун Витька Шкловский. Ему же надо было поддерживать репутацию, писать книги, а сам умел только расписываться в платежных ведомостях. Он брал все мои мысли, начиная с «Зоо». «Гамбургский счет» — я, от начала до конца. Не стеснялся абсолютно. Через первого секретаря Игарки выпер меня оттуда и еще всем раззвонил, что вызволил и спас от смерти. И, конечно, открылось четвертое дыхание, третья молодость, второе рождение — и, конечно, ленинско-сталинская премия.
Приехали поживиться? — спросил он Б.Б. без перехода. Чем бог пошлет? Он пошел ставить чай, двигался спокойно и свободно, разве что с излишней осторожностью, как в темной чужой комнате. Значит, раннии конструктивизм, — сказал с кухни, не повышая голоса, так что Б.Б. пришлось к нему выйти. Ранний, когда конструировать еще было не из чего, да? Стратостат, надутый, как Витька Шкловский, и к нему привешен сарай на три тысячи коек, слепленный из штукатурки, так? Есть, есть, есть.