– Помню! – воскликнул я. – Большачков, завоблзу, тогда проехал по вас. Это было… в пятьдесят пятом. Мы же после «бани» обедали вместе, вдвоем.
– Проехал Большачков. Силен был, силен, как коряга. Но ведь он-то говорил «по сказкам» Переметова… Было мне!
Вспомнилось, как кричал Большачков Чумакову: «Вырублю корень сопротивления плану преобразования природы!» Но какой «корень сопротивления» он «вырубал» тогда, я уже запамятовал. И поэтому спросил:
– За что он тогда навалился? Из памяти выскочило.
– Дело длинное… Помните? Так и значилось: «В основе государственного плана преобразования природы лежит учение Мичурина – Вильямса – Лысенко». То-то вот и оно. Завяз я в конце, в Лысенко: мне лоб набили. Переметов тогда был у нас первым. Так вот он-то и сказал мне в то время: «Рушишь учение. Подрубаешь основу. Все правильно! А ты против установки». Я возьми да и скажи Переметову на полном серьезе: «А как думает народ?» Вытаращил глаза Переметов. «Ты – народ? Какой из тебя народ? Ты – агроном государственный! – кричит мне. – И обязан выполнять установку». – «Тогда дело плохо, товарищ Переметов». Так я ему и рубанул… Ой, что тут было! Обвинили меня в антипартийном поведении. Переметов лично нашел у меня на участке уйму недостатков и объяснил это внутренней гнилью. Чуть не исключили из партии. Да вот… – Он указал на пустой рукав. – И тут… – Петр Михайлович прочертил пальцем поперек груди два ряда воображаемых колодочек. – Иначе не то было бы…
Последние слова Петр Михайлович говорил все медленнее и медленнее, будто раздумывая. И вдруг прижал ладонь к темени. Так посидел некоторое время. Потом встряхнул головой и сказал:
– Отпустило… В последние годы это у меня бывает: сдавит что-то в башке, прижмет – нет терпенья…
– А вы постарайтесь не думать. В самом деле… А? – попытался я прекратить разговор на эту весьма тяжелую для него тему.
– Не могу же я, черт возьми, не думать! – вспыхнул он. – Не говорить об этом могу… Долго уже не говорю, но думать… думать – прошу прощения! – думать буду, потому что… не могу не думать… Будем же – будем! – будем снова сеять травы!.. Уничтожение трав – дикость… Как тут не думать… Впрочем, и контузия опять сказывается… Да и работа председателя колхоза, если по душам… тяжкая. Ни дня, ни ночи. Одно к одному… Устал я, Тихон Иванович. Колхозники требуют… начальство требует. Хвост вытащишь – нос завяз, нос вытащишь – хвост завяз, Так и дергаешься день при дне… Шесть лет я так-то… Придешь к ней, к тетке Марье, пожурить за невыход на работу, а ее дома нету. Глянешь: тащит она на себе вязанку хворосту из лесу на топку. На себе!.. Говоришь ей: «Подводу дам – за дровами. Ходи на работу». – «Спасибо, говорит, но только у меня трудодней мало. Заедят тебя, председатель, ежели дашь подводу». Я ей в ответ: «Ты меня не жалей, себя жалей». – «Мне, говорит, себя не жалко: у меня их трое, все школьники, мал мала меньше. В холодной хате не больно-то здорово писать: „Мама мыла раму“. Вот и хожу через день „на работу“: день в колхозе, а один день за вязанкой хворосту за четыре километра». Ну что ей скажешь? Повторяет одно и то же: «В колхозе мало дают за работу». Поговори с ней! Года два подряд выдавал и я на трудодни хорошо – по три кило хлеба и по два рубля деньгами, старыми, конечно. Тогда и тетка Марья работала за троих. А потом…
– Почему же потом стал меньше давать?
– Как это ни странно вам покажется, дело тут в Вильямсе, но только… все наоборот. В общем, я уже рассказал: попал в переплет – чуть не выгнали за охаивание «плана преобразования природы». Та-ак… Ну, думаю, стаж председательский уже четыре года – кое-что смыслю, кое-чему научился, теперь мне и карты в руки. Но вот беда: у меня в колхозе было четыреста гектаров меловых и супесчаных земель – почва бросовая, десять-двенадцать сантиметров толщиной, и та бедная-пребедная. Разбил я там короткий севооборот с одним полем клевера: так что через каждые пять лет клевер приходил бы в поле. Что же вы думаете? Пошел урожай! На такой земле без клевера невозможно. И стал я ежегодно сеять по семьдесят-восемьдесят гектаров клевера, не больше. А урожаи прыгнули! По двадцать центнеров с гектара пшеницы озимой – это на такой-то землице. И вот… Тут и начинается это самое… Тот же Переметов, который «убивал» меня за «сопротивление», теперь объявил меня… травопольщиком. Сбили меня с линии. Упал урожай. А свекла на таких землях совсем не идет. Плохо. Мне – выговор… Вот и все…
– Убеждали? – спрашиваю.
– Как же! Убеждал. Говорил, что, мол, клевера получаю сорок центнеров сухого сена с гектара. Все говорил. Убеждал: случай-то в нашем колхозе исключительный – участок почвы бедный… Куда-а там! Смотрит на меня Переметов с сожалением и цедит: «Плохо, брат, дело. Установку рушишь. Плохо. Не везешь. Постромки отпускаешь». Отвечаю ему: «Я не лошадь, а агроном». Обиделся: «Тебе, говорит, отдыхать надо. Пенсия у тебя хорошая – чего тебе здоровье подрывать. Пиши заявление». Так вот и «ушли меня» «по собственному желанию»… Вот… и вся моя муравьиная повесть. Я муравей. Всю жизнь работал… А Переметов не понимает того. Он наступил мне на лапки и приказал: «Назад!» А я не хочу назад… Мне хотелось кричать: «Верьте мне!..» Убийственная это вещь – оскорбление недоверием… Убийственная… – Последние слова Петр Михайлович произнес почти шепотом и снова обхватил голову, полузакрыв глаза.
Проснулся Захар Макарыч. Он зевнул, почесался обоими локтями, посмотрел вокруг и крякнул в полном удовольствии:
– Красота! – Потом глянул на Чумака и с участием спросил: – Опять голова?
– Отлегло уже, – ответил тот.
– Это от воздуху, – сказал Захар Макарыч. – Воздух тут весной пьяный. Так и тянет в сон. Это ничего: для здоровья полезно. Правда?
– Правда, – ответил Петр Михайлович. – Дня три-четыре побудешь тут – и всякие болезни пропадают. Какой бы камень ни был на душе, становится легче.
Ясно, что Петру Михайловичу надо было «свалить камень». Нигде не бывает так прост и искренен человек, как на открытой природе. Так и было с Чумаком в тот день.
Потом мы пили горячий чай. Приближался вечер. Вверху парил коршун, снижаясь над островом кругами. Захар Макарыч и Петр Михайлович схватили ружья, чтобы встретить хищника, но тот не пошел на нас – заметил.
Заря была отменно удачной. Победителем оказался однорукий охотник: он привез пять штук крупных селезней, похожих друг на друга. Он знает здешние места. Я видел, как сияло на его лице охотничье счастье, и сам был счастлив от этого. Знаю, Петр Михайлович провел здесь, в Далеком, много дней своей жизни. Еще в детстве он проникал в эту глушь, в этот милый уголок мира.
У каждого человека есть свое Далекое.
Тот весенний вечер был в этом сезоне последним – срок охоты закрылся. Но вскоре пришлось встретиться со своими друзьями: меня вновь перевели в Камышевец, на старое, насиженное место. К тому же Алеша Русый и Захар Макарыч приглашали меня и Петра Михайловича к себе в гости. И я приехал как раз на первомайский праздник.
Хороши такие праздники в Камышевце! Демонстрация была короткой и веселой – с песнями и плясками.
Мы ходили вчетвером: Алеша, Захар Макарыч, Петр Михайлович и я. Захар Макарыч шел гордо, выпрямив грудь: на ней – два ордена и пять штук медалей. У Петра Михайловича два длинных ряда колодочек.
А вечером, за гостевым столом, Алеша шептал мне на ухо:
– Захар-то – лихой полковой разведчик был на войне. У Петра Михайловича под началом был. У-у! Такие дела делали!
Нет, не рассказал ни тот, ни другой о своих похождениях. И просил, но не рассказали. Петр Михайлович на это только и молвил:
– Не надо. – И почему-то посмотрел на Захара Макарыча.
А старик, подвыпивши, уж пел:
Жди меня, и я вернусь,Только очень жди…
И плакал.
Жена его погибла во время бомбежки, не дождавшись мужа. Когда он надевал ордена и медали, то к вечеру пил и плакал. Я же только и сказал:
– А помнишь, как в Далеком охотились? Помнишь, Макарыч? – и обнял его, как старого друга.
Он сразу оживился, повеселел, грубое его лицо стало милым, потому что засияли голубые глаза. И тогда пошла беседа об охотничьих зорях, как сказка. У каждого из четверых было что вспомнить. Мы уже мечтали и об осенней охоте. Захар Макарыч утверждал, не моргнув глазом, что в Далеком «миллион и две тыщи уток, не считая лысух и прочей дичи». Мы не отрицали.
Очень хорошо, что и у него тоже есть свое Далекое.
5. Река пела
Кажется, совсем недавно был на весенней охоте, а поди ж ты, в полевых хлопотах и не заметил, как пришло лето.
Летом Тихая Ольха нежится на солнце, разукрашенная белыми кувшинками в заводях и затишках. Местами она сплошь покрыта сочными широкими листьями этого ласкового растения. А в затонах и в самих камышах – ковер ряски. С восходом солнца, когда еще все живое не разомлело от солнцепека, ряска серебрится; к средине дня она – зеленое кружево, а к вечеру или при тихом ветерке чуть-чуть краснеет. Иной раз увидишь, что на сплошном ее коврике обозначились извилистые полоски, то плавала дикая утка или лысуха; а если ряска изрезана замысловатыми виньетками, то здесь были и утята. Они, еще в пушке, с первого дня жизни умеют самостоятельно находить корм и спасаться от многочисленных врагов.