Потом я решил вернуться к старому методу: одну удочку – на пшеничку, другую – на червя. Потом наоборот: ту – на червя, а эту – на пшеничку. Но и двойственный хитрый метод не вызывал ни малейшего восторга у рыбы.
Солнце уже зашло за горизонт – заря на исходе. А я анализировал свои ошибки: если бы ловил только на пшеничку, то, возможно… А если бы только на червя, то, можно полагать… И вообще: я наверху, рыба внизу, я ее понимаю, а она меня ни чуточки… Такая неблагодарность к моим стараниям возмущала.
И вдруг конец удилища потянуло в сторону. В раздумьях я не заметил, как и когда утонул поплавок.
Схватил удилище, дернул слегка вверх, но рыба… Рыба ли это? Еще раз потянул – ни с места. Пробую посильнее: что-то сдвинулось. Осторожно, чтобы не оборвать леску, тащу и тащу… Ботинок! Старый, с полуоторванной подошвой, растоптанный, непригодный для носки солдатский ботинок.
Сначала я настроился, с досады, на мрачный тон: «Вот жил солдат, вот он разбил ботинки, бросил их в реку и пошел босиком…»
К чему бы привело течение мысли, не знаю, но подъехал Захар Макарыч Пушкарь.
– Шабаш – заря кончилась. Жму! – Он зажал в тиски мою ладонь. – Ночуем?
– Обязательно.
– Как улов?
– Окунь, лещ и… вот, смотри.
– Да то же мой ботинок! – воскликнул Захар Макарыч и рассмеялся. – Вижу – разорился, взял – бросил. Им, ботинкам-то, лет двадцать – с войны принес. На рыбалку пока годились – брал, а теперь со святыми упокой. Утром бросил.
– Твой?
– Мой. Утром, говорю, закинул. Тут еще один должен быть: посиди – поймаешь… Тут яма. Их, должно, в ямку-то и снесло течением.
Ботинок полетел обратно в воду, но уже на середину реки. Полетел старый, рваный остаток войны.
Ясно: утром буду ловить только на пшеничку. И ерш и ботинок попали на червя. Все начнем снова. Лихо смотав удочки, я бодро поплыл вслед за Захаром Макарычем на кочу.
Коча – это кусок сухого берега, чистого от камышей. Кочей же здесь называют и крохотный островок среди болота, поросший сплошь камышом. В тот вечер мы расположились у самого края реки: рядом с одной стороны вода, а с трех сторон – стены камышей. Великолепный домик с украшенным звездами потолком и с открытыми воротами к звездам в воде. Вверху звезды, внизу звезды, а посередине мы втроем.
Июньская ночь коротка. Поэтому ни кашеварить, ни разводить огонь мы не стали. Улеглись рядом, настелив на землю слой камыша, а на него слой осоки.
– Постель царская, – определил Василий Кузьмич.
Захар Макарыч был молчалив, – видно, о чем-то думал. Он глядел в небо, подложив ладони под затылок.
– Какие новости в банке? – спросил я у него.
– Откуда ты знаешь про банку?
– Доложил лично, – опередил меня с ответом Василий Кузьмич.
– Дела непонятные: плавунец жив и пиявка жива – не трогают друг друга. Ведь оба хищники. Думалось: кто кого? А они плавают себе в банке, как ни в чем не бывало. Я же сам видал, как плавунец расправлялся с головастиком. Пробрался по протоке на болотце и смотрел часа два, как он воюет: раз-раз – молнией! – готов головастик. А тут тихоня.
– В неволе – вот и посмирнел, – сказал Василий Кузьмич. – А почему пиявка на него не лезет? Вот вопрос. Она же и из банки присасывается. Она же слепая – не понимает неволи.
И тогда я рассказал им, что у пиявки целый десяток глаз. Что она несет яйца и сама же роет дырки для коконов. И пожалуйста: гнездо. Через месяц потомство.
– Ты скажи, какие глупости на земле… Вот те и слепая! А она, вишь, гнездо. Как курица. Смехота! – заключил свое суждение Василий Кузьмич.
– Чудак ты, Кузьмич, – возразил Захар Макарыч. – Сколько тебя знаю – всегда чудак. Какая же тут смехота?
– И смех, и чудо, – не уступал Василий Кузьмич и добавил вполне серьезно: – Посади рядом на гнездо курицу и… пиявку. Смехота! Может, у них заведующий пиявочной фермой есть?
Мы с Захаром Макарычем рассмеялись, а Василий Кузьмич и бровью не повел. Он так умел.
Наконец Захар Макарыч безнадежно махнул рукой, встал и полез в челнок смотреть банку.
– Живые оба, – сказал он, вновь укладываясь рядом со мной.
Некоторое время мы лежали молча. Меня начало клонить в сон.
Но Захар Макарыч заговорил с Василием Кузьмичом:
– Комбайны-то отремонтировали в колхозе?
– Комбайны? Нет. Два стоят верблюдами.
– А что так?
– Почем я знаю? Говорят, запчастей нету. Вот и стоят.
– Вам что же: дядя будет убирать? Июль на носу.
– Может, и дядя. Мало ли какие «дяди» к нам приезжают убирать… Таких комбайнеров, как ты, Захар, теперь нету у нас. Нету.
Видно, это польстило Захару Макарычу. Он спросил:
– Аль вспоминают?
– А как же! Чудак ты, Захар, право. Тебе до всего было дело. Это, брат, редкая штука – до всего доходить. Я вот, к примеру, не могу, не способен. Мне птицеферма – главный вопрос.
– А как ты туда попал?
– Как? Очень даже просто… Дохнут и дохнут куры – яиц нету. Дохнуть перестанут – опять яиц нету. Тыщи цыплоков привезут с инкубаторов – подохнут, как мухи осенью. Опять везут… Кого ни поставят руководить – куры яиц не прибавляют. А план давай! И маслом выполняли за яйца, и мясом – покупали на стороне… Было дело… Да… И говорит мне Домаха моя: «Может, ты взялся бы за курей: смотреть тошно на всю эту гармонью». Подумали-подумали мы так, и пошел я в правленье. Говорю председателю: «Чего кур гробишь? Разума не хватает? Человек ты представительный, ученый, все умеешь, а курицу за вошь считаешь». Как он вскочит! Как он распалится! «Ты, говорит, критикан!» Это я-то «критикан». «Вы, говорит, только и умеете подсиживать да шептать за углом». Говорю ему: «Я тебе не за углом, а в лице членов правления». – «Указывать вас много, а делать некому. Возьмись сам да и подыми ферму на высоту». – «На высоту? – спрашиваю. – На высоту не могу, а на середину можно». Тут, конечно, все посмеялись, а председатель спрашивает с сердцем: «Ты, говорит, в цирк пришел или в правленье?» Отвечаю ему: «В цирке таких курей не держат». Опять смеются, которые посмелее. Та-ак. А сидел тут в уголке незнакомый парнишка в кепочке и в очках (сперва его не заметил). Встал он, подошел к председателю и вежливенько так поясняет: «А может, этот человек и есть тот самый, кого нам нужно». Уж потом я узнал, что парнишка тот вовсе не парнишка, а зоотехник из района новый. Да. Только, конечно, прогнал меня председатель: «Иди, иди своей дорогой». Я ему возьми да и скажи: «Так-то и я тебе, Григорь Палыч, могу сказать». Тут уж не до смеху всем: испугались. А зоотехник на меня смотрит и смотрит, так сурьезно смотрит… Ну, я и ушел домой. А утром они ко мне: сам председатель и тот парнишка-зоотехник – Сережей его теперь зову. Ух, молодчина! Ух, мозгун! Ну, пришли… Слово за слово. Рассказывать тут нечего: сами назначили мне чин. И оказался я на птицеферме, заведующий.
– Самозванцем! – удивился Захар Макарыч.
– Ага, самозванцем.
– Ну и что же?
– Вот и все. Работаю. В прошлом году выполнили годовой план по яйцам к первому июлю. За весь год дали два плана.
– А председатель как: сердится на тебя?
– Куда та-ам! Агнец! «Кузьмич да Кузьмич… Да не надо ли курям насчет витаминов – капуста есть лишняя. Может, хату тебе покрыть? Ведь худая». А мне, сказать по душам, не до хаты: хлопот полно. Когда был рядовым, все было просто, а теперь вот… – Василий Кузьмич вздохнул. – Как там убирают хлеб, чем убирают, кто убирает – ничего не знаю: птицеферма – главный вопрос на Земле.
– А отчего же тебе теперь плохо? – спросил Захар Макарыч. – Все налажено, перед начальством в почете, в активе ходишь.
– Хожу-то хожу, слов нет. Ну… с председателем райисполкома нелады у меня.
– Ого! – воскликнул Захар Макарыч. – Эка хватил.
– И доси косится, – продолжал Василий Кузьмич. – Был бы он, скажем, плохой человек – наплевать мне, пусть дуется, а то ведь… вроде бы он ничего себе… Ну да ладно – толкач муку покажет.
– А что случилось? – спросил я. – Может, расскажешь, Василий Кузьмич?
– Да оно как-то и рассказывать про это неудобно.
Захар Макарыч подбодрил:
– Почему неудобно? Сам говоришь: «В поле две воли, а на воде вдвойне». Валяй. Чего там «неудобно».
– Вопрос-то политический… Ну ладно, расскажу, так и быть. Но – между нами. – Теперь он снова лег на спину и стал рассказывать тихо, вполголоса: – Дело было в прошлом году. Добыл я хорошего-прехорошего кочета: красавец, могутной такой, кахетинской породы. Молодой петушок, а ростом с наших стариков. За двадцать пять километров ходил за ним, на руках принес, как дите малое. Это такой кочет, каких у нас не было с роду родов. Картинка! Хоть на иконостас вешай… Голубь мира, а не кочет – вот какая птица… Принес я его и посадил вечером на насест. А сам тем же оборотом на актив: объявили еще вчера – собраться по важному делу. По какому – не знаю. Пришел. Сидим час, сидим два, а председателя нет и нет. И пришло мне в голову такое: «Зачем я кочетка своего посадил сразу к старикам! Утром заклюют!» Ну и, конечно, вскочил и – бежать. Пересажу, мол, пока под корзинку. Прибегаю. Цап-цап – нету кочета! Я – фонарь: нету кочета! Я к сторожихе: «Где кочет?» – «Какой такой кочет?» – «Я же посадил вот-вот, два часа назад». – «Меня не было, когда сажал. Знать не знаю». – «Где кочет?! Молодой, рыжеватый. Красавец!» – кричу ей. «Э-э! Тогда к председателю отнесли. Вот записку прислали – велел петушка дать – председатель райисполкома приехал голодный – покормить надо». Я бежать к председателю колхоза. Его дома нету – на актив ушел. Спрашиваю у его хозяйки. – «Покажи, пожалуйста, перья». Показала в корыте: мой кочет! Мой красавец! Двадцать пять километров тащил, как дите малое… С них надо начинать, с кочетков, если хочешь много яиц добыть. Ай, мамушки, погиб производитель! Ладно. Пришел на актив. Сидят. Говорит, конечно, председатель райисполкома Фомушкин. Трудно мне, но все ж таки понял, о чем речь: один план продажи хлеба выполнили, надо теперь еще второй, а актив должен поддержать это самое на общем собрании. «Валяйте, – думаю себе, – я на все согласен, но только чего на трудодни дадим – вот вопрос». Одним словом, сказать по душам: злой я был по случаю смерти кочета, а через то и вредные мысли.