чтобы убедиться, что он лег и что не будет больше слёз и поисков бритвы, и присесть на краешек кровати, и убрать ему челку со лба, и – о господи, как же мне вынести это, ведь я даже в шестнадцать лет так не мучился, Господи, прости, я должен сейчас молить о вразумении, но откуда вдруг полезло это человеческое свободолюбие – почему мне так важно всё решить самому, своим убогим умом, не советуясь ни с кем, даже с Тобой?
А он – он бросил бы монетку, а то и вовсе отдался бы без страха той силе, что владеет им в этот конкретный момент, как делают дети и лошади. Он дитя, я за него в ответе. Как же мне спасти нас обоих?
Я проснулся с больной головой, и тут, как назло, мне в ящик упал емейл с предложением работы, и пришлось как-то функционировать, а потом еще позвонил Тони – в общем, я на время забыл о своих душевных терзаниях, и даже про мусор забыл. А когда вспомнил, оказалось, что контейнера придется ждать еще с неделю, из-за праздников. Мы перетаскали весь хлам в палисадник, чтобы осталось только погрузить. Илай всё это время вел себя очень тихо, словно боялся попасть мне под горячую руку. Взбрыкнул он только один раз – в тот день, когда мы собрались, наконец-то, этот контейнер заполнить. В начале ноября пришла жара. Уже с утра припекало, как летом, и я напялил для прогулки шляпу и рубашку с коротким рукавом. По возвращении я решил сразу погрузить мусор, а потом помыться. Готов, Илай? – крикнул я в приоткрытую дверь его комнаты. Тот вышел в одних штанах и сказал, что готов.
– Э, нет, так не годится. Надень-ка что-нибудь.
– Не хочу, жарко.
– Тогда иди мажься.
– Это на пять минут, – сказал он негодующе. – Я не сгорю.
– У тебя есть три варианта, Илай. Ты одеваешься, мажешься или сидишь дома.
– Ненавижу это всё, – буркнул он себе под нос и пошел в ванную.
Я последовал за ним, храня на лице выражение свирепой заботы, хотя в душе покатывался со смеху: в своем недовольстве Илай был похож на котенка, который таращит глаза и выгибает спину, чтобы напугать обидчиков. Я чувствовал, что он лукавит, едва ли осознавая это; что ему, на самом деле, приятно оттого, что он может возмутиться, а я могу его осадить, и всё это будет понарошку. Он достал из шкафчика солнцезащитный спрей, пару раз брызнул на руки и взглянул на меня.
– Лучше надень футболку, – сказал я сочувственно.
– Не буду.
Я ответил садистской ухмылкой. Взял у него баллончик и побрызгал на живот и на грудь. «Холодно!» – запротестовал Илай. Это пройдет, сказал я. Обошел его сзади, распылил сладко пахнущее облачко между торчащих лопаток и растер ладонью. Кожа у него была горячей – или мои руки были как ледышки? Он не вздрогнул и не издал ни звука. Я провел пальцами по круглым позвонкам – верхние были скрыты его каштановыми локонами, он так ни разу и не стригся с тех пор, как попал к нам. Не отрывая руки, я брызнул на поясницу – он шумно вдохнул, но не сдвинулся с места, позволив моей ладони скользить вдоль ремня. Длиннопалая лапа казалась медвежьей на его нежном теле, и это загасило едва вспыхнувшее возбуждение. Я выпустил его – как голубя, которого мне довелось когда-то подержать, и всё, что я тогда запомнил, – это боязнь раздавить его косточки, скрытые гладким опереньем. Вымыл руки и сказал: вот теперь пойдем.
Илай пересек верхнюю гостиную и открыл парадную дверь. «Смотри, Мосс!» – я вышел вслед за ним: весь наш палисадник, круто взбиравшийся в горку, розовел и пушился, как сахарная вата.
– Они зацвели! А вчера тут было совсем чуть-чуть, в уголке – ты видел?
– А я говорил, что будет красиво.
Солнце почти отвесно падало ему на спину, лоснившуюся от спрея. Он прошел по бетонной дорожке к лестнице и медленно стал подниматься, повернув склоненную голову, – он смотрел на цветы, а я смотрел, как он воспаряет над вспененным цветочным морем, легкий и стройный – одинокая фигурка, увиденная глазами влюбленного за миг до его, влюбленного, смерти. Я с холодной отчетливостью ощутил, что умру за него. Чувство было спокойным и будничным, оно не потрясло и не испугало меня. Так было надо.
Илай повернул ко мне лицо, стоя на верхней ступеньке – и внезапно улыбнулся, не разжимая губ. Быстрая и робкая, почти спазматическая, эта улыбка была совсем не похожа на ту, какую нарисовал бы в этом месте автор книги или кинорежиссер, и в этой неприукрашенной реальности момента, в этой осознанности – я слышал все звуки вокруг, видел белевший за спиной Илая мусорный контейнер – мне открылся ответ. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе.
Не буду скрывать, что я жульничаю, что эту цитату я читаю сейчас с экрана, а в тот момент я не помнил ее дословно, хотя она всегда меня восхищала – как прекрасная и таинственная вязь арабского текста, как журчанье чужого языка. Я не вдумывался в нее: мне было незачем вдумываться – а может, было попросту нечем.
6
Стоя под душем, я пытался занять свой мозг чем-нибудь другим, но ничего не получалось – потому, что он тоже стоял сейчас в душе этажом ниже; потому, что каких-нибудь полчаса назад я видел его руки – они поднимали другой край доски, которую мы бросали в контейнер, и у меня слабели колени. Я и прежде замечал, что в человеческом теле – в той угловатой, андрогинной разновидности тела, которую я считал привлекательной – меня больше всего волновали сочленения и шарниры: безупречная эластичность кожи, хранящей гладкость и тогда, когда эти сочленения двигались во всех степенях свободы; её, этой кожи, трогательная двойственность – шершавый локоть, только что с притворным гневом толкавший меня под ребра, доверчиво оборачивался своей внутренней стороной, и мне хотелось целовать беззащитную голубоватую впадинку на девчоночьей руке. Это было так же прекрасно, как наблюдать дружный полет птичьей стаи: густое темное облако, подчиняясь неведомой силе, вдруг перекручивалось и подставляло зачарованному зрителю свою изнанку, сотканную из белых брюшек и подкрылий; и