Но я еще не успел решить, что пора положить конец моему ожиданию и ее молчанию, когда произошло нечто еще, совсем уж неожиданное и необычайное.
Возможно, я описал мой странный мирный tête-à-tête с Гилбертом так, словно он длился много недель, на самом же деле он исчислялся днями. В последний из этих дней, в тот день, когда tête-à-tête разом кончился, я с утра не находил себе места от тревоги. Чтобы отделаться от Гилберта, я повесил на шею бинокль и ушел на скалы наблюдать птиц, а также с мыслью, что, может быть, увижу тюленей, потому что Гилберт сказал, что одного, кажется, видел. Но когда я добрался до вершины моего миниатюрного утеса, на меня напал страх, показавшийся мне знакомым. Начать с того, что у меня закружилась голова, точно до поверхности воды от меня было не двенадцать футов, а все сто, и я был вынужден сесть. Потом я ощутил нервную потребность внимательно разглядеть в бинокль поверхность моря; но высматривал я не тюленей.
Разумеется, все эти дни я знал, что приближается нечто пугающее – необходимость предпринять нечто, что мне угодно было именовать спасением, предпринять хоть что-нибудь в ответ на грозное молчание Хартли, о причинах которого я еще не хотел задумываться. Когда врываешься в дом, чтобы вызволить заложника, которого сторожит убийца, как поведет себя убийца, как поведет себя заложник? Вот этот-то страх, возможно, и заполнил сейчас огромную пустую сцену. День был солнечный, прохладный, ветреный. Море – темно-синее, неспокойное, небо бледное, и на нем, низко над горизонтом, протянулось, как шелковый лоскут, длинное, с матовым блеском, рыжеватое облако. На мне был ирландский свитер, подарок Дорис. Я стал изучать море в бинокль. С нарастающей тревогой я обшаривал его беспокойную, в белых хлопьях поверхность, уже понимая, что ищу и готов вот-вот увидеть мое змееголовое морское чудовище. Я отложил бинокль – сердце колотилось, стучало все быстрее, как хёсиги, которые я в последний раз слышал в темноватом от коричневого тумана зале Музея Уоллеса.
Неспешно, чтобы убедиться, что ничего и не увижу, и успокоиться, я снова принялся разглядывать пляшущее море. Было на нем два-три пятна потемнее – всплывшие водоросли, какая-то деревяшка снова и снова вставала торчком, летали чайки со стеклянными глазами, баклан стремительно пересек круг окуляра. Без какой бы то ни было особой причины я пересел так, чтобы мой зачарованный, хорошо вооруженный глаз мог скользить то по морю, то по суше. Я увидел, как волны разбиваются о желтые скалы у подножия башни, как вспененная вода вытекает обратно из щелей и расселин. Мокрые скалы, потом сухие скалы, потом пучки мясистой, похожей на кактус травы, потом дрожащий на ветру кустик белого, как из папиросной бумаги, горицвета. Потом низкая трава возле башни. Потом основание самой башни, огромные обтесанные камни в мазках желтого лишайника, разграниченные черными швами. Потом, выше по стене башни, – человеческая нога в поношенной спортивной туфле.
При виде этой ноги я выронил бинокль и, заслонив лоб ладонью, отчетливо разглядел на полпути между вершиной башни и землей фигуру, лягушкой распластавшуюся на стене, руками и ногами нащупывающую опоры, все ниже и ниже. Вообще-то, человеку ловкому и тренированному влезть на эту башню должно быть не так уж трудно, но я перепугался до ужаса и опять схватился за бинокль. Альпинист успел спуститься еще ниже и наконец спрыгнул на землю, а когда я опять поймал его в объектив, он уже повернулся спиной к башне и стоял, прислонившись к ней, раскинув руки и глядя в мою сторону, и вдруг мне вспомнилась другая фигура, выхваченная светом автомобильных фар и пригвожденная к скале. Моим незваным гостем, смотревшим теперь прямо в стекла бинокля, оказался мальчик или, вернее, юноша, едва переступивший порог цветущей, но еще не определившейся возмужалости. На нем были коричневые штаны, закатанные до колен, и белая футболка с круглым вырезом и какой-то надписью на груди. Лицо у него было очень худое, веснушчатая бледность подчеркивала немного слащавую розовость полураскрытых губ. Светлые, с рыжим отливом волосы, не столько вьющиеся, сколько растрепанные, свисали до плеч, отдельные пряди даже пристали к грубому камню за его головой. Он разглядывал меня с явным интересом. Незваные гости забираются в мои владения нередко, но этот был особенный.
Я поспешно встал и двинулся в его сторону. Почему-то было ясно, что именно я должен подойти к нему, а не он ко мне. Бинокль мешал мне, я пристроил его на высоком выступе скалы и полез дальше, на время потеряв мальчика из поля зрения. Я прошел по Миннову мосту. Последний подъем из ложбинки до уровня башни дался мне нелегко, и я сильно запыхался, пока долез до травы и остановился, тяжело дыша и борясь с желанием сразу сесть на землю. Мальчик тем временем отошел от башни и стоял у дальнего края лужайки, на фоне моря.
Я заговорил первым:
– Это не… ты, случайно, не… тебя зовут Титус?
– Да, сэр.
Удивительно было все, а уж это «сэр» и подавно меня изумило. Я сел, и он, подойдя, тоже сел, сперва опустившись на колени и не сводя с меня глаз. Я смотрел на его быстрое дыхание, на грязную футболку с надписью «Лидсский университет», на влажную розовость губ и волоски на шраме. Жестом, исполненным бессознательной грации, он прижал руку к сердцу.
– А вы… вы мистер Эрроуби, Чарльз Эрроуби?
– Да.
Глаза у него были не очень большие, но длинные, узкие, серо-синие, как камешки сквозь воду. Подвижный веснушчатый лоб напряженно морщился. Я, конечно, с первой же секунды уловил его сходство с Хартли, призрачное сходство, витавшее над ним, как сходство с Уилфридом Даннингом витало над Гилбертом. И конечно, заметил заячью губу.
Следующие его слова были:
– Вы мой отец?
Я сидел, обхватив руками колени, подогнув ноги вбок. А тут мною овладело желание вскочить, бить себя в грудь, громогласно изъявлять свои чувства, словно его вопрос требовал не ответа, а шумного одобрения. Овладело мною также четкое искушение сказать «да», сразу же перечеркнутое запретом: этому мальчику я не должен лгать ни в чем, никогда. Но почему я ни разу не подумал о таком появлении, о таком вопросе, почему не ожидал его? Я был смущен, застигнут врасплох, я не знал, как с ним говорить.
– Нет.
Прозвучало это слабо, лицо его не изменилось, он по-прежнему хмурился. Я знал, как важно сейчас же, немедля убедить его. Любая путаница в этом деле была чревата новыми ужасами. Я поднялся на колени, так что наши глаза оказались на одном уровне.
– Нет. Поверь мне. Нет.
Он опустил глаза, губы надулись и задрожали, как у ребенка. Потом он втянул нижнюю губу и прикусил ее. Потом быстрым движением, от которого я вздрогнул, поднялся на ноги, и я тоже встал. Теперь мы стояли рядом. Он был чуть выше меня. Мысли мои разбегались в бескрайние дали.
Он уже снова хмурился, глядел сурово, откинув голову на длинной тонкой шее.
– Простите. То есть простите, что побеспокоил.
– Что ты, Титус, я так рад, что ты явился!
Это было первое из того многого, что я хотел ему сказать и мысленно уже отметал и распределял по степени важности. Я протянул ему руку.
Немного удивленно, но с достоинством и даже как бы официально он пожал мне руку, после чего отступил на шаг.
– Простите. Это был глупый вопрос. Пожалуй, даже… неуместный.
Эта легкая заминка мгновенно, как то свойственно человеческой речи, вызвала мысль о его природном уме. Я отметил также его четкий, почти старательный выговор, при том что в голосе его звучали монотонные интонации ливерпульских «Битлз», которые теперь поголовно усвоила молодежь и с которыми так неохотно расставались мои начинающие актеры.
Я сказал:
– Нет, что ты. Вовсе нет. – И спросил: – Ты, значит, студент? Учишься в Лидсском университете?
Он опять нахмурился, провел пальцем по шраму, сощурил глаза, сжал губы.
– Нет, ни в каком я не в университете. А это я просто купил. Они продаются в магазинах, кому угодно. – И еще добавил для ясности: – Там и американские продаются, Флорида, Калифорния. Кто хочет, тот и покупай.
– Понимаю. – Потом из вихря мыслей вырвался самый естественный, хоть и затруднительный вопрос: – Ты у них уже побывал?
– У кого «у них»?
– У отца с матерью.
Он покраснел, лицо и шея жарко вспыхнули.
– Это вы про мистера и миссис Фич?
– Да.
Я испугался этой неловкости, этой ранимости, испугался, как бы не сделать ему больно, точно малому беспомощному птенцу.
– Они мне не отец с матерью.
– Да, я знаю, они тебя усыновили.
– Я искал своих родителей. Но не удалось – никаких записей нет. А должны бы быть, я имею право знать. Но ничего не нашлось. А я вроде надеялся…
– Что я твой отец?
Он сказал сурово и немного чопорно:
– Что как-нибудь да я это выясню. Но, по правде-то, я не воображал…
– Ты был у них, в их коттедже, где они живут?
Он холодно и отчужденно глянул на меня своими мокрыми камешками.