Страстные, проникнутые непоколебимой верой слова матроса глубоко западали в сердца сезонников. В восторге смотрела из толпы Вутанька на своего Леонида, счастливая и гордая за него, он принадлежал сейчас всем собравшимся здесь своим мужеством, своим умом и даже этими родными, раскрыленными, как чайка в полете, бровями. Порой ей казалось, что в их отношениях не произошло никакого разлада, что ревновать его к кому-нибудь нелепо, что именно теперь они становятся ближе друг другу, чем когда бы то ни было.
XLIII
С тех пор как Бронников открыто возглавил забастовку, он не раз ловил на себе удивительно ясный, новый, просветленный взгляд Вутаньки. Девушка как бы хотела вдохновить его, сказать, что она с ним в это напряженное и ответственное время. И самой Вутаньке то, что произошло между ними, казалось теперь лишь каким-то горьким, страшным недоразумением. Бронникову все тут доверяли, к нему все прислушивались, он по-новому раскрывался перед сезонниками и смело учил их своей железной правде, — неужели же мог он быть с ней, с Вутанькой, нечестным? Никак не вязалось одно с другим, не укладывалось в ее сознании. И когда после сходки Леонид, переговорив напоследок с делегатами, уходившими на тока, стал вдруг искать кого-то глазами среди девушек, Вутанька сразу почувствовала, что это ее!
Нашел, посветлел:
— Вутанька!
И она с готовностью вышла из толпы девушек и смело, на глазах у всех, понесла ему навстречу свои улыбающиеся вишнево-золотистые румянцы.
Потом было самое сладостное, нежность вновь найденной руки… Заливалась, как в праздник, гармошка, расцветая мехами в руках Андрияки, танцевали девушки, дружелюбно подмигивая Вутаньке, а они — Леонид и Вутанька — сидели в стороне, словно в пушистых золотых креслах, погрузившись по грудь в свежую пшеничную солому, которая даже в тени еще пахла солнцем..
Легко, как в счастливом сне, разговаривали они. Больше, чем за все предыдущие встречи, узнала Вутанька о своем милом… А что приезжала то не любовница к нему морская, а учительница из Херсона, правдистка, может, как раз та, что стояла под саблями в Каховке… И что не на торговых ходил он посудинах, а на военном корабле и настоящее звание у него — комендор. Нетрудно теперь было догадаться, что он не просто ради заработка очутился в степи, а что его послали сюда товарищи и что даже не Бронников его фамилия, а совсем иначе…
— Открываюсь я тебе, Вутанька, самой большой правдой о себе, такой, что дают за нее каторгу, такой, которую не сказал бы ни приятелю, ни любовнице… Такую говорим мы только самым близким, более родным, чем отец и мать, с кем навеки соединены святым нашим делом и кого называем между собой — товарищ… Первой тебе я открываюсь, Вутанька, и ты можешь теперь понять, кто ты для меня в жизни…
— Товарищ… Как хорошо! Так, выходит, не просто любимая я твоя, а… товарищ, да?
— Выходит — да.
— Любимый! Что бы ни было, что бы ни случилось, знай: никогда ты де раскаешься, что открылся мне… Отец мой тоже с товарищами дружил… За это и замучили его такие, как Гаркуша…
Распаренный Гаркуша, притрусив на ток, застал праздник в будни: гармошка, танцы…
— А те чего тут были?.. С других токов?
— Как чего? У нас праздник, в гости люди приходили!..
Дожил приказчик, в глаза смеются… Стал выкладывать хозяйские обещания, — не захотели и до конца дослушать.
— Пусть он подавится своими платками…
— В дареных платках только покрытки [11] ходят!
Напрасно и верблюдами пытался соблазнять девушек Гаркуша.
— Пусть хоть на верблюдах, хоть на чертях возит, лишь бы свежая вода была здесь!
— Пока не напьемся артезианской досыта, палец о палец не ударим…
И уже махнула какая-то в воздухе платочком:
— Играй, гармонист!
«Горлицу» заиграл гармонист. Со стуком-перестуком пошли девушки в танец.
«Ну, доберемся ж мы до вас», — ругнулся мысленно приказчик и, послонявшись еще некоторое время по току, снова сел на коня и погнал куда-то в степь — не то в Кураевый к кухарке, не то к отцу, на хутор…
До вечера гуляли сезонники на Гаркушином току.
После полуночи, когда все уже спали, неожиданно появилась в таборе Ганна Лавренко. Пришла измученная, босая, в изорванной одежде, как нищенка. Разбудила девушек, напугала их своим видом.
— Ганна, откуда ты? — кинулась к подруге горячая со сна Вутанька. — Что с тобой, Ганна?.. Как с креста снятая!..
— Тише, девоньки, тише, ради бога, — просила Ганна, в изнеможении опускаясь на солому. — Кажется, они гнались за мной, где-то стучала в степи тачанка… А то, верно, сердце мое билось, стучало…
— Ганна, что ты говоришь? Кто гнался?
— Ой, подруженьки, что перенесла, — отходя, вздохнула Ганна и склонилась Вутаньке на плечо. — Среди ночи пришли дядьки с панычем, дверь начали рвать… В окно выскочила, в кустах пересидела, а потом вот к вам. Я слыхала, что у вас тут бунт?
— Бунт, Ганна, и есть, — ответила Вутанька.
— Где ж ваш бунт, если вы… спите?
— А что ж нам, караул кричать? — улыбнулась Вутанька. — Мы теперь без лишнего шума бунтуем. По-заводскому!
— Вот как… Мне даже не верится, что я уже с вами… Как у вас тут хорошо…
— Подожди, да у тебя и руки порезаны?
— Это когда я в окно выскакивала…
— Ну, хватит уже, успокойся, ложись возле меня, — подвинувшись, уложила подругу Вутанька. — Замучили они тебя, бедняжку…
Легла, вся сжавшись, Ганна, легли и девушки.
— Дрожишь ты, — сказала погодя Вутанька. — Может, тебя чем-нибудь укрыть?
— Нет, душно мне, Вутанька, не надо… И уже не страшно мне, а дрожу… Доконали Яшу!
— Слыхали мы, Ганна… Успокойся, не бойся их: здесь у тебя есть защита… Пусть только сунутся сюда, душепродавцы…
Тяжело дышала Ганна. Белело при звездах сквозь разодранную кофту полное, роскошное ее плечо.
— Ты еще не спишь, Вутанька?
— А что?
— Веришь, пропала б я, если б и вы от меня отвернулись… Всю силу растратила, пока воевала с ними, проклятыми. Опустошили они меня… Знаю, была б я счастливой с ним, с Яшей. А теперь? Что я? Словно черная буря прошла по моей любви, затоптала, разрушила, искалечила все… Было на душе — как весенняя степь, а осталось пожарище черное… На Герцогском валу похоронили его… как и Серафиме, белый камень горючий поставили Якову Томасовичу за верную службу!..
Задрожала Ганна, забилась в глухом рыданье. Обняла Вутанька подругу, стада утешать, пока не уснули обе.
XLIV
На следующий день стало известно, что в Аскании арестован председатель стачечного комитета механик Привалов. Но забастовка продолжалась. Ни на одном току не молотили.
Утром люди на токах были поражены великим дивом: высоко над степью плыл аэроплан. Тысячи глаз следили за ним с земли, почти никто раньше не видел такого.
Бабы крестились. Девушки махали аэроплану платками, Торжественно притихшие, стояли парни, провожая взглядами удивительную железную птицу, охваченные тревожным предчувствием новых времен, новых суровых и героических событий, участниками которых им доведется быть…
В предобеденную пору на горизонте появились караваны Фальцфейновских верблюдов, идущих от главного имения к степным токам. Больше сотни верблюдов было в этот день запряжено в водовозки, навьючено бурдюками и бочками с артезианской водой.
На токах ликовали. Шумливой толпой высыпали Гаркушины сезонники на дорогу встречать необычных водовозов. Верблюды медленно приближались. Передний, выступая с бочками наперевес, горделиво нос свою маленькую голову, поглядывал на девушек недовольно и свысока, точнехонько как паныч Вольдемар.
Вутанька не выдержала, рассмеялась:
— А гляньте, узнаете, девчата, не паныч ли наш в верблюда обернулся? Не сам ли, часом, воду припер, лишь бы только молотили? Вот что значит, когда дружно против них встать — по-морскому да по-пролетарскому!..
Засвистели свистки, перекликаясь от тока к току выговаривая словами: «во-да есть! во-да есть! во-да есть!..»
Пришла в движение сезонная Таврия, поднятая на ноги раздольным металлическим хором. Степь, как сплошной хрусталь, и гудки, гудки, гудки перекликаются между собой радостным перекликом победителей…
Однако радость была недолгой. В тот же день нагрянули на Гаркушин ток каратели. Приехал становой пристав из Алешек со стражниками, прискакали черные чеченцы на конях, которые усмиряли степняков еще в 1905 году и так и остались с тех пор у Фальцфейнов на службе. Кто-то подумал, что этот набег устроен в связи с приездом царя который якобы должен был прибыть из Ливадии (никто еще не знал, что царь, не заехав в Асканию, спешно проследовал в Петербург).
Остановившись в стороне, на краю тока, каратели вначале разговаривали с приказчиком, никого из сезонников не трогая. Работа не останавливалась. Гудела молотилка. Бронников спокойно возился у паровика, не обращая, казалось, на карателей ни малейшего внимания. Пристав тем временем, облокотясь на крыло тачанки, что-то записывал со слов приказчика, изредка поглядывая исподлобья на ток. Через некоторое время к нему были вызваны Бронников, Прокошка-орловец и Федор Андрияка.