Редактор хотел что-то сказать, но доктор еще не закончил свою мысль и безжалостно его оборвал:
— Э-э… если глубже посмотреть на вопрос, то эта уродливая духовная жизнь, атрофия органа человечности, и является причиной той войны торгашей, которая ведется в мире в наше время. Извините, вы хотели что-то сказать?
Редактор улыбнулся горькой улыбкой.
— Насколько мне известно, Опперман не очень-то религиозен, — заметил он.
— Нет? — обрадовался доктор. — Значит, его игра на мандолине не произвела на вас особого впечатления?
— Ах, это!.. — Редактор сильно покраснел.
— Если быть последовательным, — продолжал Тённесен, — . то, несмотря на все, в двух наших несчастных сумасшедших, Ливе Бергхаммер и ее пекаре, логики гораздо больше. Они честно и искренне исповедовали свое христианство и дошли до абсурда.
— Вы не очень жалуете христианство, доктор Тённесен? — вмешалась фру Скэллинг, явно стараясь владеть собой.
— Тс-с, — редактор подтолкнул ее в бок, — каждое слово калифа мудро. Но, до свидания, господин доктор, здесь наши дороги расходятся.
— Прощайте, прощайте, дорогие друзья! — сказал доктор. Этот толстокожий человек явно даже не понял, что задел их.
— Он совершенно не воспринимает мистическую сторону жизни, — раздраженно сказал редактор. — Парадоксальную сторону. Поэтому он так поверхностно и банально судит о темных силах души. Вот в чем дело, Майя.
— Да, конечно, Опперман прибегает к чарующим звукам мандолины Оксфордского движения, когда это его устраивает, Ларе, — продолжал доктор. — И неверно утверждать, что для него это ничего не значит; наоборот, кусок дождевого червя, бренчащий на мандолине, достаточно религиозен. А то, что он валяется удрученный у могилы жены, не аффектация, могу поклясться, что этот кусок червя поистине разбит, во всяком случае жалостью к самому себе. Он ведь, По всей вероятности, и не подозревает, что он-то и убил ее!
— Это… воспаление спинного мозга? — задал профессиональный вопрос сын. Голос у него немного дрожал.
— Нет, истерия, — сказал доктор, так сильно ударив палкой по увядшим стебелькам щавеля у обочины дороги, что с них посыпались дождевые капли. — Истерия и слабое сердце. А как могло быть иначе? Возьми обычную хорошенькую и приличную девушку и запри ее в клетке вместе с пауком!.. Омаром!.. Сколопендрой!.. С ленточным глистом!.. На восемь лет! Она умрет, будь она даже вообще здоровой, как страус!
Опперман по-прежнему стоял на коленях у могилы. На нем не осталось и нитки сухой. Старая горничная Аманда наконец сжалилась над ним, подошла и дотронулась до него. Опперман вздрогнул, повернув к ней искаженное, обезображенное лицо. Глаза у него опухли от слез, он с трудом глотал воздух.
— Это наказание, — сказала Аманда. — Но это только начало.
— Я не знал, что оно будет таким жестоким, — всхлипнул Опперман. — Аманда верить… Аманда верить…
— Во что? — Она смотрела на него с отвращением.
— В прощение грехов…
— Нет! Не верю.
— Значит, я несчастный человек навсегда, Аманда?
— Нет, не навсегда, — сказала старая служанка, и ее сухой голос превратился в крик: — Но до конца света, Опперман!
Он задрожал и сказал, не глядя на нее:
— Аманда считать… Аманда считать?..
— Тебе уготован ад! Да! — Аманда закричала так громко, что потеряла голос и закашлялась. — Я ухожу. Мы никогда больше не увидимся.
Опперман бросился на землю, извиваясь в мокрой грязи могильной насыпи. Аманда отвернулась и плюнула:
— Тьфу!
Старый могильщик и его сын видели всю эту сцену, стоя в укрытом от зрителей месте.
— Нельзя ему так лежать, — сказал старик.
Они подошли к могиле, подняли плачущего и отвели домой.
Около пяти часов судья постучал к Опперману. Он слышал о происшедшем на кладбище и был несколько удивлен, застав Оппермана уютно сидящим в шлафроке и домашних туфлях и читающим «Illustrated London News»[29]. В комнате было очень тепло, а на курительном столике перед креслом Оппермана стоял дымящийся ароматный грог с плавающим в нем кружочком лимона.
— Пожалуйста, садиться, — пригласил Опперман. — Может быть, грогу?.. Сигара?..
— Нет, спасибо. — Судья не хотел ни пить, ни курить.
Он сел, сбоку посмотрел на Оппермана своими раскосыми, как у японца, глазами, глубоко вздохнул и медленным, официальным голосом изложил причину визита. Если брать быка за рога, то дело идет о Ливе Бергхаммер. В больнице, где она находится, установили, что во время своих скитаний она стала жертвой насилия. Доктор обратился к судье и сказал, что дело властей — найти виновника…
— Доктор опасный человек, — прибавил судья, — он очень дотошный в таких делах.
— Где она быть? — спросил Опперман, откладывая журнал.
— Вот об этом я и хочу вас спросить. Ведь она, между прочим, была и у вас.
— О, моя голова кругом, — сказал Опперман, как бы силясь вспомнить и ерзая на стуле. — Это быть в ту ночь, когда моя жена умирать. Я быть очень волноваться, судья. Но я хорошо помнить, Лива быть здесь, и Шиббю тоже. Мы сидеть в конторе. Выпить по рюмочке, быть очень холодно. Зазвонить телефон… О, несчастье, несчастье! Моя жена…
— Лива тоже пила спиртное? — прервал его судья.
Опперман поднял указательный палец, словно поправляющий ученика учитель.
— Я сказать Шиббю не надо наливать! Но он наливать ей крепкий виски. Но я сказать: хотя бы ликер! Хотя бы!
— Вы сами были пьяны?
— Я? О нет. Может быть, мало. Но Шиббю… О! — Опперман закрыл глаза и потряс головой.
— Оставался ли Шиббю наедине с Ливой? — продолжал свой допрос судья. Он вынул маленькую записную книжку.
— Да! Когда я телефонировать! Я повернуться спиной.
— Другими словами, вы были здесь все время, пока здесь находился Шиббю?
— Все время, да, — признал Опперман как бы с сожалением, продолжая обдумывать положение.
— Значит, Шиббю ушел, когда вам позвонили?
Опперман сплел пальцы и глубоко задумался:
— Да-да.
— И Лива ушла вместе с ним?
— Вместе с ним, да. — На этот раз Опперман не задумался. — Вместе с ним.
Судья записал.
— Значит, он говорит неправду, — бросил он пробный камень. — Я хочу сказать, Шиббю. Он говорит, что она осталась у вас.
— Когда я идти к моей жене? — в большом изумлении сказал Опперман. — Ее смертный ложе?..
— Но вы быстро вернулись к Ливе?
В глазах судьи мелькнул жестокий огонек, но он тут же погасил его и сказал доверительно:
— Ну что же, будем сидеть и играть в прятки, а, Опперман?
— Нет, вы правы! — сказал Опперман, ища взгляда судьи. — Я не могу ложь. О, я быть пьян, Йоаб Хансен. Я быть потрясен горе и страх. Я почти не знать, что я делал в тот вечер. Вы понимать?
— Нет, — сказал судья. — Но то, что вы сделали, Опперман, подлежит строгому наказанию. Вы можете получить за это восемь лет. Понимаете?
— За взрослый девушка? — прошептал Опперман и от изумления приподнялся на стуле.
— Она была невменяема, — объяснил судья. — Вы это тоже прекрасно знали.
— Значит, я тоже был невменяемый! — строго заявил Опперман. — И Шиббю тоже невменяемый! Мы все три были пьяные!
Судья высморкался и сказал, пытаясь убедить Оппермана:
— Вы же прекрасно знали, что она не в своем уме, Опперман! Не вывертывайтесь!
— А как я могу это знать? — Опперман торжествующе поднял брови, как первый ученик, поймавший преподавателя на непоследовательности. — Она приходить сюда, где мы сидеть пьяные… она нет сообщать, что она сумасшедший, да? Она не приносит никакой свидетельство! Надо бывать благоразумный, мой милый!
— Это все равно, — раздраженно пробормотал судья. — Была ли девушка пьяна или не в своем уме, вы воспользовались ее состоянием!
— Нет, потому что я не знать ее состояния! Что справедливо, то справедливо! Она приходить ко мне, оставаться у меня… что я думать? Лива и я знать друг друга давние времена, мы так часто бывать вместе раньше… вы об этом не слышать, судья? Никакой сплетни, а? Вы же все знать!
Судья уронил карандаш на пол. Наклонился, чтобы его поднять, подумал: «Эта бестия хочет все превратить в пустяк… В поступок, совершенный, когда все были пьяны, то есть при сильно смягчающих вину обстоятельствах!»
Помолчав мгновение, он медленно перевел взгляд на Оппермана и сказал:
— В сущности, это все равно; если дело будет возбуждено, вы конченый человек. Вы вынуждены будете признать, что имели сношение с сумасшедшей и пьяной девушкой, да к тому же в то самое время, когда ваша жена лежала на смертном одре!
Судья поднялся.
— Опперман, Опперман! — сказал он возмущенно. — Ничего более ужасного в своей жизни я не видел. Это так ужасно, что я как частное лицо прямо-таки дрожу от ужаса при мысли о возбуждении дела. Но как чиновник!..