И остановилась вдруг: это в одном из окон верхнего этажа мелькнула фигура Ильи, и рядом с ним встал Ваня.
Она поправила вуальку на шляпке и закончила:
- Я думаю, что если я возьму извозчика Ильи, то он ничего не будет иметь против.
- Как же вы его возьмете?.. Он скажет, что занят.
- Ничего... Я дам ему, сколько даст Илья, и еще столько же, и он отлично ему изменит.
Она встала и бойко пошла к калитке.
- Барин останется здесь, - сказала она бородачу. - На Дворцовую... Плачу за него я.
- Пожалуйте!.. Какое место?
- Дом Олениных.
И уже садясь, говорила Алексею Иванычу непринужденно и весело:
- Представьте: зовут их Вера, Надежда, Любовь, этих сестер... Как по заказу!.. До свиданья, мой дорогой!
И загремел экипаж.
И, глядя ей вслед, поймал себя Алексей Иваныч на том, что думал он не о Наталье Львовне, а об Илье: выйдет он, - все-таки слабый еще, а извозчика нет... И ему показалось это в Наталье Львовне необъяснимо неприятным.
В ожидании доктора все больные были дома, - кто играл в шахматы, кто читал, - и о. Леонид, когда вошел Алексей Иваныч, участливо обратился к нему:
- Что, проводили вашу знакомую?
- А?.. Да!.. Она уехала, а он еще здесь, - кивнул тот на потолок. Мой... тот самый... Выздоровел!
- Ва-аш?.. Скажите!.. Как быстро от таких ран!.. Нервы, значит, здоровые...
О. Леонид был искренне удивлен.
- Как у бревна!.. Сейчас они выйдут, смотрите... Садитесь здесь.
Алексей Иваныч поставил ему стул к окну и сам сел с ним рядом.
Действительно, скоро наверху послышались тяжкие шаги Вани, ведущие к прихожей, а рядом с ним его шаги, и, заслышав их, Алексей Иваныч изогнулся почему-то на своем стуле, простонал тихо, потер крепко руки и торопливым шепотом обратился к о. Леониду:
- В шубе!.. Сейчас пройдет мимо!.. Смотрите!
Всё напряглось в Алексее Иваныче, как будто теперь именно подводилась последняя черта итога всей его прошлой жизни, и Вале, и Мите, и ему самому: пока был еще здесь где-то, хотя бы и в больнице, Илья, что-то еще как будто не завершилось, тянулось, - он уже не хотел его больше, чертил в воздухе над ним крест, но оно тянулось все-таки против его воли... Так не совсем отрезанная, на одной коже висящая рука все-таки еще считается рукой; но вот она сейчас будет отрезана совсем одним взмахом ланцета, и ее уберут с глаз, унесут куда-то навсегда, зароют, и не будет больше руки... никогда уж не будет.
И сам не мог понять Алексей Иваныч, отчего же это начались у него такие не поддающиеся воле скачущие, трепещущие удары сердца!
- Он меня съел и уходит! - сказал Алексей Иваныч громко.
- Кто вас съел? - обернулся веселый Синеоков.
- Смотрите! Смотрите!..
Тяжелые шаги на лестнице (их услышали остальные здесь и посмотрели на Алексея Иваныча) - потом заскрипела и отворилась дверь, и мимо окна прошли они двое: высокий Ваня в пальто и шляпе, и он, пониже, Илья, п о с л е д н и й И л ь я - так чудилось: больше уж не будет Ильи в его жизни (а значит, и Вали, и Мити), - проходит, - проходит в шубе волчьей, в мохнатой шапке!.. Лицо обросшее, немного бледное, но те же сытые щеки... Даже заметно, как вздрагивают они при каждом его шаге, точно поддакивают каждому шагу: да, да, да!.. не сомневаются ни в одном шаге купечески, кучерски, актерски сытые щеки!..
- Ухо-дит! - привскочил Алексей Иваныч. - Эй, ты-ы!.. - крикнул он в голос. - Ты-ы-ы!..
Но уж прошли они - Ваня и Илья... последний... Звякнула заперто щеколда калитки...
- Съел меня и ушел! - обвел всех в комнате Алексей Иваныч совершенно белыми глазами в волнении сильнейшем.
И глаза его испугали остальных: они показались двумя окнами в незаполнимую, в полнейшую, в совершенную пустоту.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
МОРЕ
Упирается земля в водный простор, омывающий, сглаживающий, плещущий однообразно, - в вечное уводящий взгляд... Неразгаданной остается, как и все споконвечные тайны, - тайна цветов. Водный простор - голубой. Рождается ли человек с голубым в душе?.. Почему манит его всю жизнь голубое?.. И отними от него это голубое навек, - не на что будет опереться душе.
Сидит вечером молодая женщина у себя в гостиной... Только что ушли гости, - им позволено было курить, и теперь открыты форточки, и колышется пламя лампы. Гости были обычные, как всегда; то, что говорили они, - было обычное, как всегда: театр, опера, новые книги... За окнами, как всегда, шум города, прочно стоящего на земле... И вдруг женщина говорит мужу:
- Знаешь ли, мне почему-то хочется к морю!..
Вот оно, голубое!.. Это по голубому вдруг начала тосковать душа.
Проходит день, два, неделя... И вдруг опять подымается в неясном сознании огромное голубое и зовет... И как удержаться в грохоте города, в котором дым вместо неба и фонари вместо солнца? Она едет к морю, где встречается ей кто-то новый, которому (вся овеянная голубым) она шепчет: "Ты мое счастье!"
Или так.
Только что приехал к морю студент. У него на ремне через плечо сильный бинокль и кодак в руках. Он хочет сделать двадцать, тридцать снимков голубого южного моря, которого никогда не видел раньше... Он подходит к морю около пристани, а там бьет сильный прибой. Море такое яркое, ласковое вдали, а здесь оно шумит и бросает в берега гальку и брызги. Оно ребячится, - это видно. Студент по городской привычке закатывает внизу брюки, чтобы их не замочило. Однако он пришел купаться, а прибой... Это даже хорошо, что прибой - это весело... Он раздевается в полминуты, не забыв подальше от воды положить свою одежду, и бинокль, и кодак, и бросается в воду, совершенно забыв о том, что он плохой пловец. Ведь он пришел к огромному, вечному, к изначально-голубой тишине, а прибой - это только приятная неожиданность. Точно влюбленный в мечту, он бросается слиться с мечтой... И прибой подхватил его откатной волной и отбросил сажени на три от берега, и, передавши его волне накатной, бросил снова в берег, ошеломленного мутною мощью... И, снова отбросив на несколько сажен, выбросил снова затылком в торчащую тупо железную балку пристани... И третьей откатной волною отбросил назад, чтобы новой накатной, - девятым валом, - выкинуть на берег недалеко от бинокля, и кодака, и подсученных брюк...
На берегу лежал он, заласканный морем, - молодой, красивый, кудрявый, - и рыбаки разостлали около него парус, готовясь качать, а какая-то дама кричала надорванно, что качать нельзя, что это - зверство, что нужно искусственное дыхание и камфору... Но подошедший врач перевернул послушное голое тело, осмотрел рану в голову, послушал сердце и сказал, что никакие средства не повредят ему теперь больше и не помогут... И его одели старательно и повезли в комнату, которую нанял он на три месяца всего только час назад...
Оно дарит и отнимает, рождает и топит, оно создает города у берегов и иногда подымается бурно и их поглощает... Но разве можно чувствовать за это ненависть к морю?
Можно прийти к нему и сказать: "Экое ты глупое чудовище, - море!.." Море не ответит на это. Море будет тихо колыхаться от берега до горизонта и сверкать миллионами блесток, и змеистые полосы на нем (морские змеи, поднявшиеся из глубин погреться на солнце) будут прихотливо вытягиваться и сжиматься; и трехмачтовые баркасы, все погруженные в голубизну, даль и сказку - идут они или нет?.. И зачем им идти куда-то из сказки и тайны в явь?.. Пусть так и мреют на горизонте белопарусные, как цветы, как эдельвейсы моря...
И пусть что хочет, то и делает с нами море: захочет обогатить нас сказкой и тайнами, - благословенно! Захочет утопить в своей бездонности, пусть топит - благословенно и тут. Оно - стихия, оно - изначальность, - и как осудить его нашим крошечным человечьим судом?
Был некогда царь, и море потопило его корабли, и он приказал наказать за это море бичами. И две тысячи лет смеется над этим царем история, а море по-прежнему бессмысленно и безмятежно ширится, искрится и молчит голубым миллионолетним молчанием...
В то время как Наталья Львовна осталась, чтобы внести задаток за аренду в Сушках, Федор Макухин поехал в свой приморский городок продавать каменоломни.
Покупатель был грек Кариянопуло, необычайно упористый, обстоятельный человек с большим животом, длинным носом, широкополой шляпой и громадных размеров зонтом от возможного дождя, так как было зимнее время. Плохо говоривший по-русски, он даже и этим недостатком своим пользовался, чтобы не спеша отвечать Федору, очень долго соображать, и считать в уме, и потому не просчитываться. Этой медлительностью он за несколько дней в городе успел уже сильно надоесть Федору, и теперь, когда пришлось с ним рядом ехать на скверной линейке, а не на моторе, потому что "тыри урубля дешевше", Федор уселся к нему спиной и молчал всю дорогу. Молчал и, видимо, дремал, сопел, уронивши голову, и грек, и только когда уже спускались с перевала вниз, и верст двенадцать осталось до городка, и когда начал накрапывать дождь, Кариянопуло, не спеша, развернул свой огромный зонт и, кивая на него Федору, победоносно сказал: