Она смеется. Тихо, грустно, устало, но смеется. А руки убирает, и я чувствую разочарование. Могла бы погладить еще разок…
— Я пойду спать, — шепчет Вишня.
— А ребрышки?
— Не могу. Не хочу. Я устала…
Она так сладко зевает, что и я готов наплевать на ребрышки, только бы забраться под одеяло, прижать к себе теплую расслабленную девочку и проспать до утра, послав в задницу все будильники. Выспаться от души, а потом сделать что-нибудь дурацкое, но приятное. Поехать в лес, например, или вывезти Машку на горки. Купить горячую булочку в палатке на ярмарке и кормить Ксюху, пока ребенок пропадает на покатушках.
Или просто остаться здесь еще на одну ночь, не возвращаться в холодный пустой дом, напоминающий о разном и не всегда приятном.
— Я очень хочу спать, Вов. Пойду.
— Иди.
Мне кажется, она не столько хочет спать, сколько боится, что я потребую продолжения, но спорить и убеждать ее нет сил. Пусть поспит, после удара головой это полезно. А я, пожалуй, все-таки поужинаю, пусть и в гордом одиночестве. Оно все же отличается от привычного. Хоть я сижу за столом совершенно один, в соседней комнате сладко спят девчонки.
Одна из них любит меня, не взирая ни на что, просто потому что я ее отец. А вот со второй все намного сложнее.
Ксюша
Я просыпаюсь от солнца, пробившегося сквозь неплотно задернутые шторы. Оно слепит глаза, и несколько минут я лежу, зажмурившись, слушаю, как сопит Машка. Она не спит, листает какую-то книжку и хихикает. Родная, домашняя, в моей футболке, которая ей велика. Растрепанная, взъерошенная, довольная чем-то.
— Мама, ты проснулась!
Бросает свою книжку, жмется ко мне, подставляется, чтобы я ее погладила. Больше всего на свете я хочу просыпаться так каждое утро. Видеть дочь, обнимать, беситься с ней перед завтраком.
— Судя по щебетанию, вы обе проснулись, — слышим мы Вову, а следом за голосом появляется и он сам.
— Па-а-апа-а-а!
— Так, динозёвр, марш на кухню, завтракать. Давай-давай, ты у меня час канючила манную кашу. Я тебе ее сварил, она уже остыла и ждет тебя на столе.
Когда Машка уносится, добавляет для меня:
— Сварил с третьего раза. Слава ютубу!
— У меня больше нет кастрюли, да?
— Есть. Просто подгорелая. Зато у тебя хорошая вытяжка — даже не воняет.
— Как я все это пропустила?
— Кто-то очень крепко спал. По вполне объективным причинам.
Заливаюсь краской, тело мигом вспоминает ощущения прошлой ночи и нагло требует еще. Но вредность сильнее: я напускаю на себя равнодушный вид и только пожимаю плечами.
— Только не говори, что не понравилось. А не то я проведу работу над ошибками.
Бывший садится на постель, а я на всякий случай отползаю к краю. С него станется пойти в новую атаку, Машка-то надолго занята манкой: пока выковыряет все комочки, пока порисует ложкой на дне тарелки рожицы. Можно успеть вторую Машку заделать… тьфу, какая дурь в голову лезет.
— Ты сейчас опять свалишься, — укоризненно говорит Вова. — Иди сюда, я посмотрю шишку.
Я не успеваю увернуться: он хватает меня за руку и подтаскивает к себе, собирая одеяло и плед, которым я ночью укрывала Машу. Разворачивает меня к себе спиной и что-то там делает в волосах. Немного больно, шишка там, должно быть, знатная.
— Болит?
— Нет.
— Врешь.
— Не вру. Если не трогать, не болит.
— Повезло тебе. Сотряс не поймала, шишка маленькая. Один ноль в пользу Ксюхи. Иди, поешь мою кашу. Может, сравняется.
Манка от Никольского? Даже не знаю, пугает меня она или интригует. Очень хочется завалить его дурацкими вопросами: положил ли сахар, свежее ли было молоко, какого цвета получилась каша, добавил ли в конце кусочек масла. Но вместо этого я почему-то спрашиваю, неожиданно даже для самой себя:
— Можно мне ее оставить? На денек.
Вова долго смотрит. Сначала на меня, потом куда-то поверх моей головы, на часы, хотя вряд ли его интересует время.
— Я не буду упираться, если ты хочешь.
— Но?
Тон предполагает «но».
— Просто не люблю оставаться один. Без нее совсем хреново.
Я вдруг поддаюсь порыву, протягиваю руку и осторожно провожу ему по голове, по жестким темным и коротко подстриженным волосам, двухдневной щетине, которая из серьезного презентабельного бизнесмена Владимира Никольского делает любителя погонять на внедорожнике по грязи и бездорожью Вову.
— Все будет нормально. Однажды.
— Как у такого, как твой отец, выросло такое беззлобное всепрощающее чудо, а?
— Беззлобное? — Я смеюсь. — Ты уже забыл, с чего начался развод?
— У меня возникает ощущение, что совсем не с того, о чем я подумал. Расскажи, почему ты ненавидела Иванченко. Вы были знакомы?
На секунду я снова оказываюсь в темной комнате, в абсолютной пугающей тишине, где нет ничего, кроме колотящегося сердца и вжимающего в стену тела, задирающего юбку.
— Это неважно.
— Важно.
— Нет. Это просто… женские разборки, соперничество, и все.
Пусть у него останутся светлые воспоминания о женщине, которая родила ему сына. Не такие, как у меня об отце, не стертые открывшейся правдой. Я никогда не считала папу святым, но все хорошее, что было у нас, оказалось просто уничтожено знанием, что он за моей спиной методично и хладнокровно причинял боль моему мужу. Человеку, которого я любила и отец знал, что любила. И все равно планомерно подводил его к срыву.
— Не думай об этом.
— Я все равно узнаю.
Это вряд ли. О том, что связывало меня и Дашу, знает только Вера, а она расскажет что-то Никольскому только в альтернативной вселенной. В этой она не хочет его даже видеть и, пожалуй, это ее главное отличие от меня. Она умеет сжигать мосты, а я строю их быстрее, чем уничтожаю.
— Когда мне забрать Машу на новый год? — спрашиваю я, чтобы сменить тему и заодно избавиться от неловкого переодевания за дверцей шкафа.
— Я думал, ты приедешь к нам.
В его дом? В дом, некогда бывший моим? Я не думала о такой вероятности, я вообще не предполагала, что когда-то туда вернусь. А тем более с ночевкой.
- Там все ее игрушки, там охрана, отец, может, заедет поздравить, там двор с забором, чужие не шастают.
Закусываю губу и знаю, что он прав. Что пусть Царев и мертв, у Никольского много врагов и никогда нельзя до конца быть уверенной, что рядом не притаился хищный зверь. Или просто мелкий шакал, готовый куснуть, едва появится возможность, и тут же прыгнуть обратно в кусты.
Наверное, встречать новый год в его доме логично. Безопаснее для Маши. Удобнее для нее, для ее деда, возможно, для Насти.
Но для меня это будет мало похоже на зимнюю сказку. Разве что на сказку с грустным концом и жестокими подробностями.
— Посмотрим, — дипломатично отвечаю я.
— Тридцать первого. Я улетаю в пять вечера. Приезжай часам к двум.
— Договорились.
Скоро новый год. Почти неделя с Машкой, бесценный подарок судьбы. И совсем лишним будет думать о чьем-то там доме, предаваться унынию и капризничать, пытаясь сбежать от прошлого, которое, как ни крути, уже случилось. И бесследно не исчезнет, а дом не превратится в тыкву. В нем живет моя дочь и я все еще хочу быть ее матерью. Плевать, в каком доме и за каким забором.
Каша, сваренная Никольским, оказывается даже вкусной. Правда, мне не удается ей позавтракать: Машка сметает все подчистую. Приходится заняться омлетом, поставить вариться кофе и одним глазом поглядывать на сборы Вовы и Маши.
У них удивительное взаимопонимание. Совершенно другое, нежели у меня с дочерью, и дело не в количестве времени, проведенном вместе. А в какой-то эмоциональной связи. Я впервые в жизни (хотя, признаюсь честно, не так и много вообще мужчин в этой жизни было) вижу мужчину, который так относится к ребенку… детям.
Если взять его отца, то Вова и Борис Васильевич — как небо и земля. Насколько Вова вовлечен в жизнь ребенка, настолько же его отец понятия не имеет ничего о своих детях. И Настя, и Даня, и даже не выдержавший эмоционального напряжения Вова — результат неумения любить своих детей сильнее всего на свете.