— Людей нету! — восклицал он чуть ли не со слезой. — Нету людей, хоть ты весь город с милицией прочеши! Дел, понимаешь, невпроворот, а ни на одну заразу нельзя положиться: или он немедленно проворуется, или с тоски сопьется!.. Нет, профукали мы человека — это к бабке ходить не нужно…
И все же колобковские инициативы дали определенный эффект, правда, эффект незапланированный, даже неожиданный, даже подозрительный с точки зрения логики: глуповцы вдруг взбодрились. Прежде всего выразилось это в том, что они что-то очень разговорились — и это им не то, и то им не это, — и все на такой глубоко нервной ноте, до какой нужно еще дожиться, которую нужно было выстрадать, как мы выстрадали в веках сугубо национальную пословицу: «Голый, что святой, беды не боится». Затем последовали некоторые капризные акции массового характера: почему-то глуповцам не понравились кусты жимолости, которые Колобков велел насадить вдоль проспекта имени Стрункина, чтобы освежить городские виды, и в знак протеста чуть ли не весь Глупов объявил предупредительную голодовку; горсовет принял решение об уничтожении видообзорной каланчи — глуповцы ложились под бульдозеры и в результате так и не дали ее снести; потом город объявил обструкцию минтаю в томатном соусе; о забастовке школьников в связи с исчезновением яблочного мармелада сообщение уже было. Наконец откуда ни возьмись опять пошли разговоры про цыгано-синдикалистов, в частности, народный трибун Сорокин упорно стоял на том, что минтай в томатном соусе — это именно их злостная выдумка, что вообще они виновники всех глуповских неурядиц и что сам председатель Колобков явный цыгано-синдикалист, хотя в действительности он русский был перерусский, вот только прабабка была татарка.
Колобков, как мог, увещевал Сорокина и его шатию:
— В синдикализме я, честно говоря, ни бум-бум, а о цыганах я вам скажу: ну чего вы к ним привязались, ведь они такие же несчастные, как и мы!
Но Сорокину с шатией как о стенку горох были эти председателевы слова.
Показали себя и глуповские женщины: поскольку кооператив по борьбе с бесплодием ожиданий не оправдал, они каким-то чудом разыскали могилу Студента Холодных Вод и, образовав годовую очередь, пользовали себя так: устраивались на могильном холмике в соответствующей позе минут на пятнадцать-двадцать; самое любопытное, что некоторые из них таки понесли.
Потом «Красный патриот» ни к селу ни к городу извлек из небытия фигуру Певца, то есть поэта Никиту Чтова, провозгласил его гением и в течение года укорял Колобкова в том, зачем он ему на пустующем постаменте памятник не воздвигнет. А потом произошло третье в истории Глупова избиение медицины; одному прапорщику в отставке, подвергнутому полостной операции, хирурги по рассеянности зашили в брюхе катушку ниток; оклемавшись, этот прапорщик поднял такую бучу, что с полторы сотни распоясавшихся глуповцев под предводительством народного трибуна Сорокина ворвались в больницу, побили шкафы с лекарствами, разорили операционную, сожгли регистратуру и отлупили несколько человек медицинского персонала из тех, что не успели спрятаться в автоклавной.
Несмотря на то что в Глупове настали такие интересные времена, пострадавший Чайников, сумасшедший Огурцов и бессмертный юродивый Парамоша как жили до этого, так и жили. Однажды Колобков, делая ревизию настроениям горожан, проходит мимо галантерейного магазина, усматривает эту троицу, приближается на расстояние пистолетного выстрела и говорит:
— Ну как, товарищи, вообще ваше житье-бытье?
— Мы что?.. — с испугом ответил Чайников. — Мы, собственно, ничего…
Сумасшедший Огурцов указал пальцем на ямки, вырытые под опротестованные кусты жимолости, и сказал:
— Это сделали ребята из самодеятельности. Парамон молчал.
— А ты что скажешь мне, старина? — спросил его Колобков и ободряюще улыбнулся.
— Тьфу! — в сердцах произнес бессмертный юродивый и скончался.
Подспудного значения этого несчастного случая, приключившегося в начале 1986 года, ни летописец, ни тем более изыскатель проникнуть не в состоянии. Но определенно можно сказать, что он никак не повлиял на дальнейшие судьбы города. История как ни в чем не бывало продолжала течение свое.
Оправдательные документы
Примечательно, что как и щедринскую часть летописи, так и описание истории города Глупова в новые и новейшие времена сопровождают оригинальные документы вроде списка поэмы Никиты Чтова «Патриотические мечтания», проскрипционного реестрика глуповских горожан, подлежавших обязательному уничтожению в ходе борьбы против задних мыслей, технического обоснования строений на воздушной подушке, нескольких номеров «Красного патриота». Из таковых, по мнению изыскателя, только два документа безусловно заслуживают внимания.
Первый представляет собой своего рода исследование из времен Великой французской революции, трактующее ее так невнятно, а с другой стороны, настолько односторонне, что сразу и не сообразишь, к чему его отнести. Вернее всего этот документ следовало бы назвать тезисами чего-то, но вот чего именно — это опять же тайна, которая, впрочем, обусловлена только тем, что означенное исследование существует без начала и без конца. Но определенно то, что относится оно к годам Октябрьской революции и гражданской войны, а выполнено из видов самоутверждения и по причине ущемленной национальной гордыни. Записаны тезисы беглым почерком на трех листках в косую линейку, которые сшиты обыкновенной суровой ниткой. Открывается текст следующими словами:
«…У нас дураков нисколько не больше, чем во Франции, просто им там воли такой не дают. А у нас этой публике легко дышится, у нас дураку лафа, особенно в разрушительно-конструктивные времена. Но вообще и другим народам следовало бы опасаться крутых исторических переломов, потому что это самое благоприятное время для дураков.
Самый опасный подвид дурака — это дурак кровавый. Подымается он, как правило, из низов, причем энергия его агрессивности намного превышает охранительную энергию. Спору нет, дурацким был режим короля Людовика XVI, хотя сам он смирный был человек и даже обучался слесарному ремеслу, однако и версальские события восемьдесят девятого года, и 14 июля обошлись практически без кровопролития, но стоило только пробиться к власти парижским лавочникам и, так сказать, обслуживающему персоналу, как развернулась неслыханная вакханалия глупости и насилия, потому что всякие новообращенные властители маниакально боятся за свое благоприобретение и оберегают его от инфекции, как молодая мать единственное дитя.
Несмотря на то что город Париж называется так красиво, — господи ты боже мой! — сколько же там в 1789 году сразу обнаружилось болванов самого откровенного образца! Влиятельность их оказалась настолько значительной, что даже великий Конвент начал свою деятельность не с какого-нибудь жизненно насущного преобразования, а с того, что новую эру провозгласил; так и было заявлено с высокой трибуны 21 сентября 1792 года — дескать, с двадцать первого числа начинается новая эра, четвертый год свободы, первый — республики; да еще какой-то чудак выдумал для месяцев кокетливые названия. И какие только потом с различных трибун дурости не несли: медиков официально провозгласили шарлатанами и запретили у них лечиться; приказали предать огню все исторические акты экономического характера, а кто не предаст, того на галеры — то-то, должно быть, нынешние историки бьются как рыба об лед, стремясь постичь хозяйственную жизнь Франции от Карла Лысого до Робеспьера, — и прочее в этом роде.
Но это еще что: газета якобинцев «Папаша Дюшен» писалась французским ласковым матерком; повсюду, от Нормандии до Гаскони, велась последовательная кампания по «самоочищению» перед комиссарами Конвента на уровне: «А чем ты занимался до восемьдесят девятого года?» и «Кто ваши родители?»; чтобы подвести под эшафот королеву Марию-Антуанетту, ей, в частности, инкриминировали попытку спасения собора Парижской богоматери от погрома и растление собственного сынишки; революционную армию распустили в вантозе девяносто третьего года по той причине, что в ней чересчур воровали сено; в Лионе из-за какой-то маркитантки подрались четыре полка, в результате чего было пятьдесят раненых и убитых — жаль, что Кутузов не слышал про этот случай, ему бы при Бородине подпустить во французский лагерь партию маркитанток; когда в стране из-за революционных преобразований исчезло мясо, Конвент провозгласил вегетарианство… ну, не государственной идеологией, конечно, но, во всяком случае, первостепенным достоинством патриота; а принудительные займы? А Робеспьеров культ «Верховного существа» и он сам по этому случаю с колосьями ржи и в голубом фраке? А отряд французских черносотенцев имени Солнца? А отмена воскресений за религиозной подоплекой этого дня? А попытка переименовать Париж в Робеспьер [51]? А сожжение мощей святой Женевьевы? — А Марату, «Другу народа», взяли и сломали печатный станок, как только он обмолвился в своей газете, что, мол, уж больно много дураков во Франции развелось.