Арестовано до шестидесяти подпольщиков. Они приговорены к расстрелу и помещены в трюме баржи, в гавани одесского Карантина. А по городу расклеены огромные объявления:
«Шестьдесят заложников будут расстреляны ровно в полночь, если государственный приступник Котовский не явится добровольно для предания его суду».
«Как бы не так! — размышлял Котовский. — Можно придумать иной выход из положения».
Он повстречался с товарищами-ревкомовцами. Были приняты меры предосторожности. Беседа продолжалась долго. Но даже Вася, всезнающий Вася, который умел проникать в самые глубокие тайны, и тот ничего не мог узнать о происшедших в ревкоме разговорах и суждениях. Поговаривали, что Котовского крепко побранили за эту шумную историю с Нейманом, за его пристрастие к слишком скандальным затеям. Но в то же время видели, что Котовский уехал с этого совещания сияющий и довольный. Значит, кончилось все хорошо? А так как он немедленно вызвал к себе Васю и Михаила, ясно было, что ему дано какое-то важное, трудное и срочное задание.
Смертники между тем томились в трюме баржи. В контрразведке разговор с ними был короткий. Их поочередно выводили на допрос. Там сидел сам Иваницкий и брезгливо разглядывал каждого, кого притаскивали из камеры. Кроме Иваницкого в помещении находился тот самый штабс-капитан, которого Котовский обещал представить к награде. Вид у штабс-капитана был довольно-таки жалкий. Иваницкий, обозрев арестованного с ног до головы, оборачивался в сторону штабс-капитана:
— Не он?
— Никак нет, — отвечал штабс-капитан.
— Вы присмотритесь внимательнее. Должны же вы узнать своего закадычного друга, которого почтительно именовали «ваше сиятельство».
— Введен в заблуждение…
— Значит, не он?
— Абсолютно не он! Даже никакого сходства!
— Ну все равно… Расстрелять! Вы слышите, это о вас идет речь! Расстрелять, и чтобы у меня аккуратно, культурно расстреливать, по европейскому образцу!
Дело в том, что Иваницкий имел пренеприятный разговор с некими высокими представителями некоей иностранной державы. Его отчитывали за кровавые расправы и побоища в контрразведке:
— Никто не говорит, что вы не должны беспощадно истреблять всех этих… ну, вы сами понимаете, кого. Но делайте это тихо, умно и так, чтобы не приходилось о вас читать жуткие описания в левой заграничной прессе!
Вот почему всех задержанных мало били и сразу же препроводили в трюм баржи. Их должны были вывезти в открытое море глухой ночью, без лишних свидетелей. Сказано «по-культурному» — значит, и будет «по-культурному». А главное — спрятать концы в воду.
Смертники в трюме молча додумывали свои последние думы. Почти не разговаривали. Кто-то плакал. Кто-то после долгих ночей напряженной работы, получив теперь полную возможность отоспаться, крепко спал. Самойлов, оказавшийся тоже здесь, спорил с одним старым партийцем по какому-то принципиальному вопросу. Оба остались при своем мнении. Теперь Самойлов стал строить догадки, кто мог его разоблачить. Он так тонко и безупречно играл свою роль! И хотя он понимал, что вряд ли удастся отсюда выбраться, все же разрабатывал новый вариант своей деятельности на тот случай, если останется в живых.
Все отдавали себе отчет в полной безнадежности положения. Но это был крепкий, закаленный народ. Каждый из них, пусть даже и тот, чьего имени не сможет восстановить потомство, каждый мог умереть с достоинством, не проронив ни слова. Да, они сидели в трюме, схваченные врагами. Да, у них остались считанные часы. И все-таки они — победители, даже смертью своей несущие славу и торжество! Они и умирая не склонят головы!
Темно в трюме. Иногда слышно сквозь стенку журчание, плеск воды. И снова тихо.
— Противно погибать, когда нет табаку! — невесело шутит кто-то.
— Курение вредно для здоровья, — отзывается глухой голос.
Снова воцаряется молчание. Табаку действительно ни у кого нет.
Темно в трюме. Нет никакой возможности определить, скоро ли настанет их последнее утро.
Но вот толчок. Подошел буксирный пароходик. Конвой, охраняющий баржу, продрог и теперь охотно помогал закрепить концы, стараясь согреться.
— Го-то-во-о!
Буксирный пароходик заработал винтом, баржа плавно сдвинулась с места, и морская зыбь зажурчала, разбиваясь об ее обшивку.
В небе дрожали первые отсветы возникающего утра. Мокрый канат хлопал по зеркальной глади, затем он натянулся, зазвенел как струна, и тогда баржа, шедшая как-то боком, взяла курс, взбила морскую пену и пошла, покачиваясь, в одну линию с буксиром.
Слева тянулся мол, справа мигали редкие огни, и не было кругом ни души, ни один взгляд не проводил уходившую в открытое море баржу. Конвоиры пританцовывали на неровной палубе баржи. Им было зябко и хотелось поскорее развязаться с этим грязным делом, добраться до караульного помещения и завалиться спать.
В открытом море буксирный пароходик пришвартовался к борту баржи, дымя, фырча и поднимая волну.
— Выводить? — спросил начальник конвоя.
— Не надо! — ответил Котовский, прыгнул на баржу и в упор выстрелил в начальника конвоя. Дружинники тем временем расправлялись с остальными.
Это заняло какие-нибудь три минуты.
— Да что же вы медлите? Открывайте люк! Каждая секунда дорога! Ведь они не знают, что спасены. А за это время можно поседеть или потерять рассудок!
Как быстро светало! Смертники выходили из заточения один за другим. Некоторые, собрав все душевные силы, приготовились умереть гордо и достойно. Теперь они вдруг ослабли и вместе с нахлынувшей радостью почувствовали свинцовую усталость. Из шестидесяти не спасся только один малодушный: он еще ночью перерезал себе вены…
Котовский обнял Самойлова:
— Дорогой мой! Как я счастлив!
— Опять жизнь!..
Милые, родные лица… Все тут! Все в сборе! Есть ли большая радость, чем отвести от близкого человека костлявую руку смерти!
Буксирный пароходик набирал скорость. Он держал путь к пустынному молу и очень торопился, потому что уже всходило горячее пламенеющее солнце, наступал день.
Итак, Котовский не только не явился в контрразведку «для предания его суду», но еще и освободил товарищей! И уже были на объявления контрразведчиков наклеены чьей-то быстрой рукой сообщения:
«Обреченные на смерть без суда и следствия шестьдесят заложников вырваны из когтей презренных наемников капитала и сейчас находятся на свободе! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует ленинская правда!»
— Это ты успел смастерить? — обернулся Котовский к Васе.
— Немножко нескладко вышло, но уж очень мы торопились…
— По-моему, ничего, правильно в основном написано. Как ты считаешь, Михаил?
— Все хорошо, только надо было подписать: «Котовский». Это бы им больше подперчило.
— Я хотел, — пробормотал смущенно Вася, — да побоялся, что мне за это от Григория Ивановича попадет…
3
Не раз вспоминал Григорий Иванович про Орешникова. Куда девался этот кающийся дворянин, этот доморощенный философ? С того дня, как Орешников шепнул на ухо слово предупреждения капитану Королевскому, они больше не встречались. Куда он исчез? Может быть, уехал на фронт?
А Николай Орешников жил своей жизнью.
В 1914 году Коле Орешникову предстояло надеть военную шинель. В те годы в восьмом классе гимназии был сокращенный курс: досрочный выпуск направляли в школу прапорщиков. Мечты о студенческой жизни, о выборе профессии, о лекциях, о студенческих песнях — все летело прахом! Предстояла маршировка, муштровка… и что дальше? Орешников никогда не мечтал стать военным.
У отца были связи, отец похлопотал, удалось получить год отсрочки и поступить в Путейский, здесь же, в Петрограде. В институте Орешников встретил Всеволода Скоповского, никак не двигавшегося дальше первого курса. Здесь же пребывал и старший братец Николая, по-прежнему занятый любовными интригами, свиданиями и объяснениями с мужьями.
Как радовалась Колина мать за сына-студента! Как обнимали Николеньку сестренки! Отец хмурился и сам не мог решить, хорошо ли избегать призыва в армию, когда все сверстники воюют.
С трепетом вступил Николай Орешников в старинное здание возле Сенной, сюда, где когда-то учился знаменитый Кербедз, строитель Николаевского моста в Петербурге, где выросли талантливейшие русские инженеры Мельников и Крафт, построившие первую железную дорогу в России между Петербургом и Москвой. Орешников успел побывать на лекциях профессора Передерия и так был очарован, что просто бредил им. Не меньшее впечатление на него произвели — тоже мировые известности — Корейша и Тимонов.
Все нравилось Орешникову в Путейском институте, все было так ново и так ему по душе… Но вот снова призыв… На фронте не хватало офицерского состава. Скоповский уехал, любвеобильный братец устроился по протекции влиятельной дамы в госпитале, но вскоре попал в какую-то скандальную историю, и ему пришлось безотлагательно убираться. Через месяц пришло от него письмо из Челябинска. Потом вообще ничего не было о нем слышно. Погиб ли на фронте? Или умер в тифозном бараке? Или выбрался каким-нибудь способом за границу? Николай Орешников тоже не удержался в Путейском институте. На этот раз не помогли и связи отца. Все произошло так стремительно, что Орешников не успел и опомниться, как очутился в школе прапорщиков, а затем и на фронте.