Неразборчиво что-то пробормотав, Коташев познакомил с ними Аню. Профессор тотчас же взял Коташева под руку и повел вперед, а седая, пышная его жена шла позади с Аней. Стараясь услышать, о чем они говорят, Николай Иванович так и не разобрал, чего именно хочет от него шеф. К счастью, профессор, кажется, рассуждал о спектакле, и поэтому невнятное бормотание Коташева не обеспокоило старика. После звонка, прощаясь, шеф сказал: ||
— Зашли бы как-нибудь, друзья, к нам. Мы с супругой будем очень рады.
Супруга стояла рядом, сурово сжав губы.
Николай Иванович и Аня посмеялись потом над ошибкой профессора — Аня искренне, а Коташев неискренне.
Однажды они встретили Пичугина. Он несся по улице в распахнутом пальто, со обитым на сторону галстуком, небритый и, завидев их, еще издали стал размахивать помятой шляпой.
— Ну и денек! — сказал он, поравнявшись, таким тоном, словно только вчера расстался с ними. — Можете именя поздравить: полчаса назад получил телеграмму из министерства — сегодня утвердили мой проект! Братцы, я так счастлив!.. Запишите мой телефон: Д1-13-83…— И промчался мимо.
Аня сказала, что он все-таки довольно противный тип, а Коташев промолчал: ему понравилось сияющее, некрасивое, небритое лицо Пичугина.
Постепенно их отношения определялись. Аня уже давно начала понимать, что Николай Иванович любит ее — ей больше нравилось слово «влюблен», — и она сама считала, что увлечена Коташевым. Ухаживание ее молодых знакомых было каким-то мальчишеским, а тут солидный, умный врач, удивительно предупредительный и внимательный, готов исполнить малейшее ее желание; и в той старомодности, с которой он за ней ухаживал, была необъяснимая прелесть для девического сердца. Она не думала о замужестве. Ей не хотелось загадывать наперед, и, пожалуй, даже если бы Коташев сделал ей предложение, она отказала бы ему. Ей нравилось, что в театре, когда она, сняв шляпу, причесывается у зеркала, Коташев не говорит нетерпеливым тоном, как горняк или лейтенант, с которыми она знакома с детства:
— Ну, Анька, сколько можно вертеться около зеркала!..
Ане нравилось, что он приносит ей книги для чтения. До знакомства с ним она часто бывала робка в своих суждениях; нынче же, когда она говорила ему что-нибудь о прочитанной книге, у него было такое серьезное и внимательное лицо, что Аня и сама проникалась уважением к собственному мнению.
Они ходили вдвоем в филармонию. Коташев слушал музыку, прикрыв глаза. Аня не была приучена к симфоническим концертам и стеснялась этого: временами ей становилось скучновато, но потом она неожиданно почувствовала, что, слушая музыку, можно думать о своей жизни, о будущем, о прошлом… И оказалось вдруг, что, сидя с закрытыми глазами, так сладко сознавать, что рядом дышит Николай Иванович и они вместе, может быть, думают об одном и том же.
Однажды во время концерта — исполняли вальс Сибелиуса — Аня наклонилась к Коташеву и шепотом быстро спросила:
— О чем вы думаете сейчас? Только скажите правду…
Он посмотрел на нее и ответил:
— О том, что я немолод.
Соседи по креслам недовольно оглянулись на их шепот. Аня вынула у Коташева из кармана папиросную коробку и написала на крышке: «Не смейте так думать. Я терпеть не могу, когда вы об этом говорите».
Он прочитал и улыбнулся; ему представлялось, что он улыбнулся грустно, а на самом деле улыбка была благодарной.
Бывало, что в кино, когда гасили свет, Коташев целовал ее руки. У него при этом сильно стучало сердце и даже иногда шумело в ушах. Она не отнимала рук: ей было приятно его волнение; но когда загорались после сеанса лампочки, Аня подымалась с таким лицом, словно сейчас ничего не происходило в темноте. А Коташеву было бы гораздо приятнее, если бы ее лицо хранило печать значительности происшедшего.
Она любила бывать на катке, — Коташев ходил с ней туда несколько раз. Он сидел, освещенный прожекторами, подле грохочущего оркестра и смотрел, как Аня бегает на коньках со своими приятелями. Чаще всего здесь бывал горняк Севастьянов; в шерстяном свитере с оленями на груди, в черных рейтузах, без фуражки, горняк выделывал на льду вензеля, а потом брал Аню за руки и они мчались, переломившись пополам и далеко отбрасывая длинные ноги.
Озябнув на ветру, Николай Иванович уходил погреться в раздевалку; отогревшись, снова возвращался на каток. Перед уходом с катка красный, разгоряченный горняк покупал себе и Ане эскимо, а Коташев преподносил ей плитку шоколада. Он быстро научился различать разные системы коньков и разбираться в тонкостях конькобежного искусства. Иногда горняк давал ему свои часы-хронометр, и Коташев засекал время на сто метров и на пятьсот.
Как-то в будний вечер — народу на катке было немного — Аня уговорила Николая Ивановича надеть коньки.
— Вот увидите: вы встанете и побежите… Это же с детства никогда не забывается!
Они ушли на боковую дорожку. Здесь Аня заботливо помогла ему справиться с ботинками, к которым были привинчены коньки; он посидел еще минут пять рядом с ней, непривычно обутый, постукивая коньками по льду. Потом поднялся со скамьи — мускулы его тела были напряжены — и покатил. Аня радостно захлопала в ладоши, легко нагнала его, побежала рядом и, все время заглядывая ему сбоку в лицо, спрашивала:
— Ну, хорошо? Правда ведь хорошо? Я же говорила, что вы чудесно побежите.
Она протянула ему на бегу обе свои руки, и он понял, что может бежать так сколько угодно, может снять с себя сейчас тяжелую шубу и меховую шапку, а если Аня велит ему, то он там, в самом центре катка, пройдется вензелем не хуже Севастьянова.
— Вероятно, я скоро начну зимой есть мороженое, — смеясь, сказал Коташев, когда они, задыхаясь, пришли в раздевалку…
Настал наконец день, когда она впервые появилась у него в комнате. Это произошло случайно и буднично. В конце января началась вдруг пронизывающая оттепель. Он провожал Аню домой; она промочила ноги и сказала, проходя неподалеку от его дома:
— Ох мне и влетит от мамы за то, что я не надела боты! Давайте зайдем к вам, я хоть туфли просушу…
Коташев не успел опомниться, как они уже поднимались по лестнице. Только сейчас он заметил, что лестница давно не мыта и на площадке второго этажа выбито стекло. Ключ плохо входил в замок. Николай Иванович, волнуясь, долго возился с дверью. В коридоре квартиры Аня почему-то заговорила шепотом, и Коташев, не сознавая этого, отвечал тоже шепотом. Из комнаты соседей выбежала собака; виляя хвостом, она закружилась вокруг Ани. Аня погладила ее и громко сказала:
— Какой чудесный пес! Это ваш?
— Нет, не мой, — радостно улыбнувшись и тоже громко ответил Коташев. — Но вообще это очень умная собака. У нее даже, кажется, есть какая-то медаль…
— Большая серебряная! — крикнул соседский мальчик из-за дверей.
У себя в комнате Коташев усадил Аню в кресло, к печке, снял с ее ног туфли. Он суетился, хотел вскипятить чай, хватался то за чашки, то за полотенце, брошенное утром на диван, и никак не мог успокоиться. Ему казалось, что если сейчас наступит в комнате пауза, тишина, то вся его жизнь пойдет прахом. Поэтому он говорил подряд:
— Вам удобно? Можно открыть дверцу, там еще есть жар… Сейчас мы поставим чай. Вы любите, вероятно, из чашки?.. У меня было гораздо больше книг, но в блокаду они пропали. Все никак не соберусь купить новый ковер… Вам тепло? Вот эти конфеты очень вкусные…
Аня с любопытством осматривала комнату и немножко церемонно спрашивала:
— Это у вас подписной Горький?
— Да, да, Анечка, тридцатитомный. В последних томах статьи и письма…
— А чей это портрет?
— Моей покойной жены.
— Какое у нее хорошее лицо, — сказала Аня.
Пауза все-таки наступила; но оттого, что она была вызвана определенной серьезной причиной, Коташев сразу успокоился. Ему было приятно, что лицо покойной жены понравилось Ане. Он был благодарен Ане за это. В глубине души он ощутил щемящую неловкость оттого, что именно сейчас, в этой комнате, возник разговор о жене, но Николай Иванович насильно подавил в себе эту неловкость. Он даже заставил себя подумать, что и жена не осудила бы его за Аню.
Коташев вскипятил чай, придвинул маленький столик к дивану, зажег настольную лампу и задернул шторы. В доме не оказалось никакой еды, кроме хлеба, масла и сыра. Аня нарезала хлеб аккуратными тонкими ломтями, намазала их маслом; Николай Иванович любовался тем, как она это делает. Глядя на нее, на то, как она пьет из блюдца чай, смешно дуя, чтобы он остыл, Коташев чувствовал, что ему ничего сейчас в мире больше не надо. И зима за окнами, и тикающие на стене часы, и печка, и пятно на обоях подле дивана, и календарь на столе — все было таким, каким должно было быть и остаться на всю жизнь.
— Расскажите мне что-нибудь, — попросила Аня. — У вас так тепло и мило, я буду сидеть и слушать.