– Всему виной религия, – уточняет Марго Дансени.
Дон Педро смотрит на нее признательно, не моргая.
– Совершенно верно. В Испании значение этого слова мы понимаем скорее как «бабник» – с оттенком щегольства, бахвальства, народного восприятия. Стоящий под балконом и распевающий серенады с гитарой в руках на цыганский манер – вот он каков. Как правило, дело касается женщин низшего класса. Никаких тебе знатных дам…
Внезапно он умолкает, оборвав свою речь. На щеках Марго Дансени вновь появляются ямочки.
– Адмирал имеет в виду, что, в отличие от француженок, ни одна испанка не осмелится кокетничать с другим мужчиной в присутствии мужа.
– Нет-нет, – протестует дон Педро. – Мне никогда не пришло бы в голову…
Она чуть склоняется вперед, ставит локти на стол и пристально смотрит на него.
– Что же, по вашему мнению, привлекает женщину в развратнике – в том смысле, как мы понимаем значение этого слова во Франции?
– Их привлекает запретное, – без колебаний отвечает адмирал.
Она удивленно моргает.
– Что, простите?
– Темное, злое.
– Ну и ну. – На щеках ее вновь появляются ямочки. – Какая точная мысль. Всякий бы сказал, что вы знаете, о чем говорите.
– Ни малейшего понятия не имею, мадам.
К облегчению адмирала, в разговор снова вклинивается Брингас, которому вино развязало язык.
– Женщинам нравится эта разновидность мужчин, потому что женщины – развратницы от природы, – безапелляционно заявляет он.
– Отличная шутка, аббат, – спокойно отвечает Марго Дансени. – Что ж, in vino veritas… А вы, адмирал, согласны?
– Вы имеете в виду свойства вина?
Она улыбается медлительно, расчетливо, с едва уловимой признательностью.
– Не валяйте дурака, мсье. Я имею в виду женщин.
Краем глаза дон Педро улавливает на себе пристальный холодный взгляд Коэтлегона. Какая глупость, думает адмирал, походя, без малейшей необходимости создать себе врага.
– Я не согласен с Дидро, – произносит он наконец, – насчет того, что вам неприятны те, кто заставляет вас краснеть.
Марго Дансени хохочет – звонко, совершенно свободно. Все-таки она дьявольски хороша, меланхолично размышляет дон Педро. Однако вслух не произносит ничего и, выдержав ее взгляд несколько секунд, в конце концов опускает глаза. Молчание снова прерывает Брингас, подав голос из своего угла:
– Отлично сказано, сеньор. Развратник занимает социальную нишу, которую другие мужчины не решаются или не могут занять… Чего-то им – а лучше сказать нам – не хватает!
Он прерывает сам себя, прихлебывает вина и внезапно давится. Парик съезжает на сторону сильнее обычного, взгляд затуманивается, словно он ослеп или потерял всякий интерес к тому, что происходит вокруг.
– Но эпоха, которая вот-вот наступит, – хрипит он, – изменит и это.
– Какая такая эпоха? – тут же отзывается парикмахер Де Вёв, подмигнув остальным.
– Страшная эпоха разящего меча, великая блудница Апокалипсиса.
– А, эта, – уточняет Муши. – Пятый всадник и все такое…
– Постойте, а как же первые четверо?
Разгорается оживленный спор о мужчинах, женщинах, развратниках и сомнительном целомудрии. Перед тем как встать из-за стола, мадам Дансени чистосердечно выражает свое видение дела.
– По правде сказать, – говорит она, – светской женщине приятно знать, что есть мужчины, превосходящие остальных. Более смелые и решительные. И более честолюбивые. Такие мужчины их не разочаруют, не остановятся перед их так называемой добродетелью и всю инициативу возьмут на себя, прибегая даже к известной мере насилия, которое для женщины послужит отличной отговоркой… Я понятно выражаюсь?
– Сам Цицерон не скажет лучше, моя госпожа, – говорит Бертанваль.
– Предлагаю вернуться в гостиную и выпить кофе.
В полночь, когда часы на Сен-Рок отбивают двенадцать ударов, двое академиков, стоя рядом с церковью, ловят экипаж, чтобы отправить Брингаса домой. Аббат изрядно навеселе: шатаясь, он изрыгает проклятия в адрес мира в целом и гостей мадам Дансени в частности. Трость трижды вываливается у него из рук.
– Время настанет, вот увидите, – бормочет он заплетающимся языком. – Придет время, все будет по вере моей… – Он оглядывается, словно пытаясь запечатлеть в памяти это место. – Народный гнев – ик! – выведет вас на чистую воду…
Возле Вандомской площади они ловят фиакр, им удается выпытать у Брингаса адрес – это на левом берегу, подтверждает кучер, – и они усаживаются на потертое сиденье по обе стороны от аббата, поддерживая его справа и слева. В руках у дона Эрмохенеса парик, свалившийся с головы Брингаса. Кое-как обритая голова аббата покоится на плече адмирала.
– Гнев… – бормочет Брингас. – Народный гнев!
Они проезжают мимо фасада Оперы, которая только что закрыла свои двери и погасила огни. На дорогах все еще встречаются экипажи, ближайшие улицы по-прежнему людны. Несмотря на поздний час, город не опустел. Ветер стих, ночь безмятежна и не слишком холодна, по тротуарам движутся пешеходы в пальто и плащах; некоторых сопровождают слуги с факелами, коих специально нанимают для перемещений. Некоторые заведения все еще открыты, как, например, элегантная кофейня на углу Л’Арбре-Сек: перед крыльцом стоят экипажи, в окнах горит свет, перед дверями оживление. Париж, замечают академики, по крайней мере его центральные районы, так же безопасен ночью, как и днем. И конечно, это куда более безопасный город, чем Мадрид с его косматыми злодеями, скрывающими свои лица, темными переулками и харчевнями, где нет-нет да и сверкнет, обещая зловещую развязку, наваха. Здесь, в Париже, на каждом шагу горят фонари, тайная полиция и ее ищейки прочесывают улицы, кое-где можно встретить патруль французских гвардейцев. Все это академики обсуждают вполголоса, глядя на огни и тени, проносящиеся по ту сторону окошка, а Брингас, спящий не так крепко, как может показаться, бубнит плывущим голосом:
– Дух… Это все он… Свободный дух требует мятежа, сеньоры… Печально, что судьба подданного… ик… зависит от капризов тирана…
– Хорошо сказано, – улыбается адмирал, дружески похлопывая его по плечу.
– Ик…
Они пересекают Пон-Ройаль. В серебристом сиянии растущей луны река под ним кажется широкой черной лентой, расшитой тенями и отблесками – отражениями освещенных окон и светлыми пятнами далеких фонарей. Мост, в дневное время заполненный экипажами, сейчас пустынен. На полицейском посту их останавливает пикет. Сержант, плохо выбритый, в съехавшей набок треуголке, заглядывает к ним в окошко. За его спиной фонарь освещает масляно поблескивающие лица стражей, синие каски и сверкающие штыки. Париж, замечает адмирал, вовсе не так безмятежен, как кажется. Стоит всмотреться повнимательнее, и мурашки по коже бегут.
– У вас имеется оружие – огнестрельное, сабли, ножи?
– Имеется.
Военный рассматривает трость, которую дон Педро держит между колен.
– Трость-рапира?
– Да, для личного пользования.
Военный обращает внимание на акцент.
– Вы иностранцы?
– Да, мсье, мы испанцы.
– Отлично… Проезжайте.
На другом берегу Сены, оставив набережную позади, экипаж углубляется в хитросплетение узких и темных улиц, словно перемещаясь в другой мир. Домишки лепятся один к другому, и слабый лунный свет не в силах пробиться сквозь их удручающую тесноту. Фонари попадаются все реже, а тем, что все-таки есть, явно не хватает масла, и они горят еле-еле, а иные и вовсе теплятся слабым оранжеватым светом, едва заметным за несколько шагов. Разглядывая сумрачные окрестности, дон Эрмохенес не может не отметить, как они контрастируют с миром, лежащим по ту сторону реки: дом мадам Дансени, фонари, стоящие один за другим, – самый тусклый у входа, далее по коридору все ярче, и наконец самые яркие освещают гостиную и столовую. Сияющая паутина венецианского стекла, рассеивающая свет лампы, озаряя гостей, которые беседуют между собой с той очаровательной беззаботностью, которую парижский свет, как никто другой, умеет использовать самым благопристойным образом, даже если речь идет о делах не слишком благопристойных.
Завершение вечеринки у четы Дансени также оказалось весьма приятным. Вернувшись после ужина в гостиную, гости вновь принялись за беседу. Бюффон, Муши, Лакло, Де Вёв после кофе откланялись. Бертанваль поведал мадам Дансени о новых кандидатурах в члены Французской академии – философ на дружеской ноге с д’Аламбером, постоянным секретарем этой институции, и мадам заставила его поклясться, что тот непременно представит его испанским академикам. У шевалье Сен-Жильбера иссяк запас острот. Аббат Брингас чередовал обильные возлияния с апокалипсическими пророчествами, которые собравшиеся всякий раз воспринимали с юмором. В завершение между Ла Моттом и Аделаидой Лабиль-Жиар завязалась дискуссия о таланте Бомарше, столь ярком, в сравнении с посредственностью его же собственных произведений, скверным вкусом и обилием итальянских concetti, а также предвзятым отношением к Испании, заметным в «Севильском цирюльнике».