— Ну что ж. Так тоже хорошо, — сказал Роберт. — А то некоторые слюнтяи не любят. Я-то считаю, что лучше нет…
Роберт и впрямь занимал один целую дачу. Время от времени в каких-то времянках в дальнем углу сада жили его друзья, но дом оставался целиком в его распоряжении, что было по коктебельским масштабам верхом роскоши.
Они присели на терраске, густо увитой туберозами, в полусвете лампочки, накрытой берестяным лукошком.
— Да ты выпей… — уговаривал Роберт, и Сапожников отважно выпил рюмку водки, а потом еще полстакана какой-то бурды. На терраске появилась откуда-то крупная девица, заспанная, ленивая, курносая и симпатичная. Она легко вошла в их пустяшный разговор и проявила отличное знание зарубежных марок машин. Потом вскользь, без особой гордости или неудовольствия, упомянула мужа, работавшего за границей. Сапожников предложил польский тост за здрове пенькных пань и галантно поцеловал ручку даме. При этом она слегка потрепала его по затылку, но тут же отстранилась: все-таки она была светская дама и он не должен был забываться. Роберт счастливо хохотал: компания удалась и он был в своей стихии. Сапожников рассказывал про Камчатку, и все трое быстро пьянели. Потом Сапожников вышел «посмотреть двор и усадьбу». Калитка была не заперта, и его неудержимо потянуло к своему коттеджу. Был уже час ночи. В конце концов, должен же он был убедиться, что Глебка спит спокойно. В коттедже было темно. Судя по креслу, поставленному им поперек двери, Марина еще не появлялась. Сапожников постарался не думать об этом, вернуть себе еще не растраченное опьянение. Глебка спал. Сапожников тщательно накрыл его и вышел. Почти бегом вернулся он на дачу Роберта, где его встретили радостными возгласами, и Сапожников подумал при этом, что, право же, это было очень гуманно с их стороны: все-таки существовали в мире какие-то люди, пусть даже совсем незнакомые, которые ждали его.
— Мы тебя обогнали, — сказал Роберт, протягивая Сапожникову стакан бурды. — Догоняй, старик!
Он, конечно, не мог их догнать. Он даже не был теперь по-настоящему пьяным, просто горестно-хмельным. Он сидел и думал, отчего ж это никогда он не может толком «загудеть», «пойти вразнос», не может увлечься ни карточной игрой, ни вином, ни охальным прелюбодейством, какой же он, к чертям, художник: чиновник он, аккуратист, немец проклятый…
Девица походя оперлась на его плечо, и Роберт заржал радостно при этом, но девица тут же выпрямилась церемонно, и Сапожников подосадовал на Роберта за его грубые манеры, за бестактную торопливость; ему вдруг очень захотелось эту девицу, он, и не прикасаясь, почти ощущал вальяжную мягкость ее зрелого тела, ему нравились ее задорно вздернутый носик, нежная миловидность лица. Роберт мерзко подмигнул Сапожникову, встал и, похлопывая девицу по крупу, увел ее в соседнюю комнату. Сапожников горестно подумал, что он обрек себя на еще большие терзания: сейчас он услышит их любовные усилия, совсем рядом, в полуоткрытую дверь. Он завидовал Роберту, злился на него. Любопытство разбирало его. Он хотел бы увидеть их сейчас, причинить себе новую боль…
Он поставил на поднос их бокалы, разложил закуску, зажег свечу и распахнул дверь в комнату. Он решил, что он войдет, он будет веселым, светским, забавным, он предложит им завтрак в постель. Он остановился на пороге, почти ничего не различая во мраке, а Роберт сразу увидел его, входящего со свечой, и сказал весело и дружелюбно:
— Где же ты пропадаешь, старик? А мы уже заждались тебя… Нам без тебя скучно. Нам скучно без него, верно, Валюта?
Девица ничего не ответила, и теперь Сапожников уже разглядел, что она и не могла ответить. В углу, в полумраке, на огромной тахте белели ее ноги и голый вальяжный зад. Юбка ее была высоко задрана, а голова спрятана в ногах у Роберта. Сапожников понял, что она не ответит, так как рот ее занят, но вся поза ее не выразила при этом никакого несогласия со словами Роберта, который добавил гостеприимно:
— Пристраивайся, старичок… Не оставляй нас…
Сапожников поставил на пол свечу, поднос с завтраком и стал неуклюже, робко и взволнованно пристраиваться снизу, думая о том, не является ли его, столь привычная и единственно знакомая ему позиция унизительной или вспомогательной по сравнению с позицией Роберта и слишком удаленной от милого курносого лица… Странность, непривычность всей этой ситуации и шок, пережитый им вначале, долго не давали ему войти в раж, однако он уже разобрал, что девица его почувствовала, поняла, приняла — вот она гладит его по ногам теплой рукой, не упуская в то же время и Роберта, ухитряясь еще издавать при этом стоны изнеможения и удовольствия… И Сапожников перестал смотреть на полноватое тело Роберта, а безоглядно отдался своему занятию, впился в нее яростно, безрассудно, разгоняясь без удержу, и вот он уже откинулся на спину, а Роберт все шел и шел вперед к какой-то непостижимо далекой вершине удовольствия, тяжело дыша и методично раскачиваясь, по временам меняя положение и позу, и девица, которая, казалось, давно уже перешла все возможные пределы, снова и снова побуждала его к любви. Сапожников с удивлением обнаружил, что сам он ревниво прислушивается к их стонам, что его собственная сила возрождается тоже с еще не испытанной доселе быстротой. Он вернулся к ним, и, почувствовав это, девица застонала, заметалась, и он ощутил гордость, ибо достиг того, чего не удавалось, кажется, достичь даже этому неутомимому здоровяку Роберту. И он обнял ее, полный благодарности за то, что она помогла ему впервые за сегодняшний вечер поверить в себя, в то, что он не последний, о, еще и как не последний, человек на земле. Ее стоны, а также сопение Роберта подогревали, а не отталкивали Сапожникова, он чувствовал, как раскаляется атмосфера в этом полутемном углу, и он не хотел ни на минуту уступить женщину Роберту, а сознание того, как много он, как много они оба дают своей стонущей партнерше, возвышало его в собственных глазах, приближало к ней… Полноватое, обнаженное тело Роберта все еще слегка смущало его, может быть, потому, что он раньше не знал этого человека, никогда не любил его, ни с того ни с сего пожелавшего вдруг стать ему таким близким. А потом, в минуту блаженной усталости, страшное откровение вдруг пронзило Сапожникова: он подумал о том, другом, разделявшем с ним, наверное, семейное ложе; о том, с кем они вот так же трудились над одним и тем же знакомым ему, им обоим хорошо знакомым телом. Конечно же, никогда не достигая поврозь столь блистательных результатов, никогда не сближаясь так в пространстве и времени, как сегодня, как здесь, а все же трудясь на одном поле, в одной постели… Мысль была ошеломляюще реальной, трезвой и простой. Она переполнила его горечью, он сник, съежился, готов был уползти с ложа, на котором, распятая в радости, снова стонала женщина и, отдавая последние силы, задыхался Роберт. Сапожников видел, как Роберт встал, грустно, через силу усмехнулся, выпил стакан вина, поставил пластинку на проигрыватель, повернулся к ним спиной. И тогда Сапожников грубо повернул к себе женщину и стал снова разогревать ее и себя, и она застонала, забормотала что-то удивленное и благодарное, то ли искреннее и сейчас найденное, то ли заученное и проверенное на многих сборищах такого рода.
— Ой, сладко! Ой, вкусно! — вскрикивала она. — Ты делаешь больно! Ты делаешь хорошо! Еще. Еще. Разорви меня. Возьми меня. Ох, какой ты! Какой ты, какой, какой…
Она в изнеможении откинула голову, и синие тени легли у нее под глазами, а Сапожников, в великодушии своего конечного торжества, снова повернул ее к себе, снова навалился на нее и подумал, что он ничего не имеет против нее, против Роберта, против того незнакомого партнера по семейной жизни — только пусть все будет вот так, в открытую, без фарисейства и обмана — вон бедный, толстоватый Роберт слушает Гарднера, и глупое его лицо выражает такую безотчетную грусть, ах, как облагородило его многочасовое упражнение, «омниа бестиа триста эст», как грустны эти твари Божии, но только потом, только «пост коитум», господа хорошие, после совокупления, говоря просто, после ебли, пост ябиум, где же он встречал это удобное слово? — ну да, у Кероуака, там тоже были эти групповые свальные радости греха…
Роберт вернулся к ним и сказал:
— Ну и ну, старик, ты даешь!
— А ты… Ты просто вепрь какой-то…
Диалог закончился, потому что она протянула к ним нетерпеливые руки, безошибочно попадая в промежность мягкими пальцами, не давая им бездельничать и тратить на разговоры драгоценное время жизни, — и снова ее мягкие губы, ее теплое нутро приняло их, дразня и лаская, и все, что недавно казалось вершиной наслаждения и концом радости, оказывалось еще не концом, и силы приходили откуда-то — от ревности, от жара, от гордости собой, от зависти к ней, чувствовавшей так много и получавшей так много от них, — и Сапожников, уплывавший по временам в дремоту, вдруг просыпался, услышав во сне тишину, будил ее, поворачивал в себе, и тогда все начиналось сначала, и Роберт, пробуждаясь с веселым возгласом, догонял их сверху или снизу, спереди или сзади — и так без конца, в бесконечность, пока наконец, в рассветной тиши, Роберт не сказал, наклоняясь к Сапожникову через ее бездыханное тело: