Но когда он проснулся следующим утром, скрюченный и окоченевший, и все вспомнил, окружающее показалось ему абсурдом. Питт ждал, что вот-вот кто-то придет, принесет извинения, его заберут отсюда, накормят горячим, вкусным завтраком — возможно, кашей и ветчиной — и предложат горячего чаю.
Но пришел лишь надзиратель с оловянной миской жидкой овсянки, приказал встать и привести себя в порядок. Питт запротестовал, на что ему было сказано, чтобы он делал, что говорят, если не хочет оказаться в карцере.
Другие заключенные относились к нему с любопытством и ненавистью. Для них он был врагом. Если бы не полиция, никто из них не сидел бы тут, не мучился бы в тесных, душных клетках «топчака», беспрерывно перебирая ногами на узких планках, чтобы успеть за движением медленно вращающегося колеса. Никто не мог выдержать больше пятнадцати минут в этих напоминающих клетку для домашней птицы, наполненных горячим воздухом механизмах; потом заключенного выпускали, а иначе он лишался чувств.
Никто не был застрахован от наказания, назначавшегося за малейшую провинность. За открытый бунт заключенных подвергали порке розгами или плетьми, а за менее серьезные проступки, такие, как дерзость или отказ выполнять распоряжение надзирателя, подвергали «муштре». На третий день Питт — за пререкания, лень и драку — на себе испытал, что это такое.
Наказанных выстраивали по периметру холодного двора для прогулок. Каждый стоял на расстоянии трех ярдов от соседей, и каждому к ногам клали двадцатипятифунтовое пушечное ядро. По команде заключенные должны были поднимать ядра и нести к соседу, а затем возвращаться на свое место, где их ждали новые ядра, принесенные другими. Это бессмысленное занятие могло продолжаться час с четвертью — плечи сводило болью, мускулы рвались, спины отказывались разгибаться.
Проступком Питта была глупая ссора с другим заключенным, который считал необходимым ставить себя выше товарищей. Если бы Томас обращал больше внимания на то, что его окружает, то заметил бы вспыльчивость этого человека, слегка разболтанную походку, скрюченные пальцы. От Питта не укрылся бы блеск в его глазах, которые бегали из стороны в сторону, выискивая, кто на него смотрит, и следя за тем, чтобы взгляды отражали странную смесь страха и уважения, присущую слабым. Он распознал бы злобную ухмылку забияки.
Но мысли Питта были заняты борделем и мертвым телом Пурпурной, небрежно брошенным на вычурную кровать; он пытался вспомнить те несколько мгновений, когда видел ее лицо. Неужели эта женщина когда-то обладала такой красотой или умом, что могла соблазнить Роберта Йорка и вынудить его предать свою страну? Он рисковал не только любовью жены — неизвестно, дорожил ли он ею, — но и положением в Министерстве иностранных дел и в высшем свете, а именно это определяло весь его образ жизни. В случае провала большее, на что он мог надеяться, — это то, что дело замнут в интересах семьи и правительства, которому не нужен скандал. В худшем случае его поместили бы туда, где теперь находится сам Питт, — в Колдбат-Филдс или другое подобное заведение в ожидании суда и, вполне вероятно, петли.
Напоминание о виселице наполнило его гневом и страхом, и он забыл об опасности, которая была рядом. Питт не заметил ни развязной походки, ни блеска в глазах забияки, не почувствовал опасности. Громила утверждал свою власть. Когда он заговорил, Питт ответил резкостью — первое, что пришло ему в голову; а когда спохватился, было уже поздно — забияке пришлось защищаться, чтобы не потерять лицо. Это была глупая, бессмысленная стычка, которая для обоих закончилась «муштрой». Питт наклонялся, потом выпрямлялся, тащил ядро и возвращался назад; спина у него болела, одежда пропиталась потом. Когда мучения наконец закончились, холодная ткань прилипла к телу, а боль в мышцах была такой сильной, что следующие четыре дня не давала спать.
Шли дни, и Томас постепенно привык к однообразному распорядку, скверной пище и вечному холоду, за исключением тех моментов, когда он обливался потом от физического напряжения, после чего становилось еще холоднее. Он страдал от вечной грязи, от невозможности уединиться, даже для отправления естественных надобностей. Таким одиноким Питт никогда еще не был — и в то же время никогда не оставался один. Он мечтал о физическом одиночестве как о возможности снять напряжение, отвлечься от враждебности окружающих и разобраться с теснящимися в голове мыслями без навязчивых вопросов, подозрительных взглядов и попыток лезть в душу.
Тяжелее всего Томас пережил первое свидание с Шарлоттой. Он видел ее, говорил с ней, но в присутствии постороннего, ему не разрешили прикоснуться к ней, и ему пришлось облекать в слова свои чувства, глубоко личные и не предназначенные для посторонних. Мысли его путались. Что он может ей сказать? Что ни в чем не виноват, разве что в излишней доверчивости, хоть и не знает, когда это произошло? А может, он просто глуп? Он до сих пор не имеет представления, кто шпион и кто убил Роберта Йорка. И он определенно виновен в неудаче! Он подвел Шарлотту и детей. Что с ними будет? Как они теперь? Шарлотта, должно быть, мучается страхом и стыдом — как жена убийцы. А со временем придет и бедность, если не помогут ее родственники. Но страдания и унижения вечной зависимости — это тоже не выход.
Как ему сказать, что он любит ее, — в таких обстоятельствах, в присутствии надзирателя? Питту хотелось навсегда избавиться от гнева, который омрачил несколько дней перед его арестом.
Шарлотта была очень бледной. Она старалась, но не могла скрыть своего потрясения. Потом Томас никак не мог вспомнить, о чем они говорили — обо всем и ни о чем, просто слова. Гораздо важнее были паузы и нежность в ее глазах.
Второй раз было легче. По крайней мере, она как будто не обращала внимания на ужасы тюрьмы и выражала уверенность, что Балларат делает все для его освобождения. Сам Питт такой уверенности не чувствовал. Суперинтендант даже не приближался к Колдбат-Филдс и прислал всего лишь констебля, который смущался и задавал только очевидные и бессмысленные вопросы.
— Что вы делали в Севен-Дайалс, мистер Питт? — Обращение «мистер» было настолько привычным, что констебль не мог опустить его даже здесь. Он нервно вертел в пальцах карандаш и старался не смотреть инспектору в глаза.
— Я пошел туда с продавцом новостей — он сказал, что там находится женщина, которую я хочу допросить, — раздраженно ответил Питт. — Я уже это говорил!
— Значит, вы ее искали?
— Это я тоже говорил!
— Зачем, мистер Питт?
— Затем, что она была свидетелем убийства Роберта Йорка.
— Это тот самый Роберт Йорк из Хановер-клоуз, что был убит при ограблении три года назад?
— Разумеется, тот самый!
— А откуда вы это знаете, мистер Питт?
— Ее видели в доме.
— Да? И кто ее видел?
— Далси Мэббат, камеристка.
— Как пишется ее имя, сэр?
— Не трудитесь. Она мертва. Выпала из окна.
Глаза констебля широко раскрылись, и он впервые поднял взгляд на Питта.
— Как это случилось, сэр?
Стоит ли рассказывать обо всем констеблю? А что, если никто больше не придет, а его визит — всего лишь формальность, чтобы заполнить необходимые бумаги? Тогда это единственный шанс. Нужно попытаться.
— Думаю, кто-то подслушал, как она рассказывает мне о женщине в пурпурном платье. — Питт наблюдал за лицом констебля. — Дверь в библиотеку была открыта.
— Вы хотите сказать, что ее вытолкнули? — осторожно спросил констебль.
— Да.
Констебль надолго задумался.
— Но эта женщина в розовом — шлюха, мистер Питт. Кому она нужна? Джентльмены имеют обыкновение развлекаться, это всем известно. И если кто-то теряет осторожность, это дело семейное, не так ли?
— Она была не просто проституткой, — серьезно сказал Питт, с трудом сдерживая гнев. Как убедить этого круглолицего констебля, что эта весьма распространенная и довольно мерзкая трагедия связана с заговором и государственной изменой?
— Да, сэр? — Глаза констебля слегка прищурились.
— Дело в том, что из Министерства иностранных дел, из департамента, в котором до своей смерти работал Роберт Йорк, пропали секретные документы.
Констебль заморгал.
— Вы хотите сказать, что это он их взял, сэр?
— He знаю. Там также служат Феликс Эшерсон и Гаррард Данвер и, естественно, многие другие. Но мне доподлинно известно, что серебряная ваза и первое издание книги, которые были якобы украдены в ночь убийства, не появлялись ни у одного лондонского скупщика краденого, и ни один преступник в городе ничего не знает ни об этих предметах, ни об убийце.
— Вы уверены, сэр? — В голосе констебля явно проступало сомнение.
— Уверен! Как вы думаете, чем я занимался все последние недели, черт возьми?
— Понятно. — Констебль облизнул карандаш, но так и не придумал, что записать.